— Пальм, тебе надо пойти со мной, — крикнула она вверх, стоя под окном кухни Пальма. Потом она откашлялась и еще раз крикнула: — Ты должен нести его к могиле. — Она зажмурила глаза, крича эту фразу, иначе бы эта фраза не прокричалась, ее и вышептать казалось слишком громко. — Иначе нельзя, Пальм, — снова крикнула Сельма, дважды.
Пальм не открыл, и все прошло по-другому.
Теперь, перед домом Пальма, она немного подумала, не вернуться ли ей назад к Эльсбет или назад к оптику, не попросить ли их помочь ей кидать собакам ломти колбасы. Но решила, что это слишком хлопотно.
Сельма всегда находила слишком хлопотным и неудобным просить о помощи. А самым обременительным было потом благодарить, считала она. Лучше она упадет с приставной лестницы, которую некому подержать, лучше пусть ее ударит током от оголенного провода или кожухом от мотора, лучше пусть у нее будет прострел в пояснице от тяжелой ноши, лучше она провалится под пол в собственной квартире, чем примет помощь и потом вынуждена будет обстоятельно благодарить за нее.
Сельма наклонилась, вытянула вперед руки и вывалила содержимое своего пакета на землю. Она пыталась в наклоне не дать мне сползти с ее спины, а межпозвоночные хрящи Сельмы тоже пытались не сместиться, и даже теперь, с налившейся кровью головой и возмущенными межпозвоночными хрящами, Сельма все еще находила все это менее хлопотным, чем благодарить. Она бросала ломти колбасы снизу, не разгибаясь, через охотничий забор Пальма. Она бросала их собакам, пришедшим в неистовство.
Сельма крепко удерживала меня, когда снова распрямлялась, она стонала, а ее межпозвоночные хрящи многоголосо вторили ей. Она подошла к дому с задней стороны, там была дверь в подвал, и она оказалась незапертой.
Из подвала Сельма поднялась по лестнице в дом и пошла через кухню, пытаясь не замечать недоеденный ломоть хлеба, намазанный «Нутеллой», который все еще лежал на тарелке, прошла через гостиную, где пыталась не смотреть на детскую пижаму с Обеликсом из мультика, отброшенную на спинку дивана, и дошла до спальни.
Спальня у Пальма, похоже, годами не проветривалась. Огромный темный шкаф стоял там как часть мрачного ансамбля, рядом темная двуспальная кровать, один матрац лежал без простыни, пожелтевший, а на втором было смятое постельное белье, подушка в ногах. Было сумеречно. Сельма включила свет.
Пальм лежал на полу, на боку. Он спал. Голова его покоилась на школьном ранце Мартина.
Этот ранец нашли отлетевшим метров на сто от рельс. Он был почти цел, только ремень для правого плеча порвался.
Сельма села на кровать, на ее развороченную сторону. Она стянула меня со своей спины через плечо к себе на колени, теперь моя голова лежала у нее на сгибе локтя. Сельма чувствовала, как колотится ее сердце — неравномерно, она в эти дни то и дело чувствовала, как ее сердце делает шаг в сторону, словно оптик, когда его начинают донимать и шпынять внутренние голоса.
Она посмотрела на Пальма, тот спал, посмотрела на меня, я тоже спала. Два разбитых сердца и одно расстроенное, с перебоями, подумала Сельма. Потом она подумала про Железного Генриха из сказки и про его сердце, закованное в три железных обруча, и тогда она запрокинулась навзничь и упала на одеяло Пальма, пропахшее шнапсом и яростью, то был озлобленный, лающий запах.
Прямо над головой Сельмы висела лампа с плафоном, на дне плафона скопилось много мертвых мотыльков с их мертвыми мотыльковыми сердцами. Сельма закрыла глаза.
На веках у нее изнутри всплыло неподвижное остаточное изображение, в котором то, что на самом деле темно, кажется светлым, а то, что на самом деле светло, видится темным. Она видела Генриха, уходящего по улице, он снова и снова оборачивался, чтобы помахать ей, самый последний, самый-самый последний раз, Сельма видела на внутренней стороне своих век застывшее навек движение самого-самого последнего взмаха, замершую улыбку, а темные волосы Генриха были светлыми, а его светлые глаза очень темными.
Так Сельма лежала долго. Потом снова взгромоздила меня на плечо. Она немного пошатнулась, сердце сделало шаг вправо. Вставая, Сельма стянула за собой одеяло с кровати и тащила его за собой, пока оно не легло поверх Пальма и его ног. Тогда она его отпустила.
— Да отложи ты ее, — сказал оптик.
— Мне надо бы ее обследовать, — сказал мой отец.
— Ей надо бы что-нибудь съесть, — сказала моя мать.