— Ты уже совсем согнулась, — сказала Марлиз.
— Тебе надо бы что-нибудь съесть, — сказала Эльсбет.
Все что-нибудь говорили, кроме меня, Пальма и Аляски.
— Ее не получается отцепить, — отвечала Сельма, и:
— Да она проснется, — и:
— Она не такая уж и тяжелая.
Последнее было неправда, я была тяжелая как камень.
Сельма собиралась делать то, что делала всегда, потому что иначе возникала опасность уже никогда ничего не делать, и тогда, как у умершего почтальона на пенсии, кровь и рассудок свернутся комочками, и умрешь или сойдешь с ума, а Сельма сейчас не могла себе позволить ни того, ни другого.
Поскольку был четверг, а Сельма делала это каждый четверг, она включила свой сериал. Я спала у нее на коленях. В сериале в самом начале совершенно незнакомый мужчина в хорошем настроении вошел через портал господского дома в викторианском стиле, и Мелисса приветствовала его как Мэтью, хотя он не был Мэтью. Сельма придвинулась ближе к экрану и смотрела во все глаза, но этой действительно был не Мэтью, он был всего лишь отдаленно похож на него. По-видимому, тот актер, который всегда играл Мэтью, больше не хотел работать в этом сериале или его переманили на другой сериал, а может, он умер, и поэтому быстренько взяли кого-то похожего на Мэтью.
Сельма выключила телевизор и начала писать письмо в редакцию телевидения. Она писала, что так дело не пойдет. Она писала, что человека, который умер или его перевербовали, нельзя просто так заменить другим, который потом притворяется, будто всегда был Мэтью; такое дешевое решение нельзя себе позволять ни в деревне, ни в американских викторианских господских домах, это недостойно.
Сельма изложила все это на трех плотно исписанных страницах. Потом пришел оптик, он застал Сельму за этим письмом, она сидела за кухонным столом, а я лежала на животе поперек ее колен как одеяло. Сельма подняла голову, посмотрела на него, и оптик протянул ей носовой платок.
Поскольку Сельма как можно скорее хотела вернуться к тому, что делала всегда, она пошла в семь часов вечера прогуляться на ульхек.
— Идем, Аляска, — сказала она, но Аляска не хотела, Аляска тоже хотела в эти дни только одного: спать.
На ульхек оптик шел позади Сельмы — на тот случай, если у меня или у Сельмы сместятся позвонки. Оптик смотрел под ноги, у него болели глаза от слез, от слишком частых проверок поля зрения на приборе под названием «Периметр». Кроме того, он находил, что здесь по-прежнему не на что смотреть. Симфоническую красоту, которую оптик предлагал для любования нам с Мартином, куда-то убрали как театральный задник, отслуживший свое.
На третий вечер на ульхеке начался дождь. Оптик предусмотрительно захватил с собой плащ Сельмы и ее колпак от дождя: прозрачную шапочку с белыми крапинками. Он накинул плащ поверх меня на спине Сельмы, надел колпак на голову Сельмы, чтобы не вымокла ее прическа, и осторожно завязал завязочки под подбородком. Потом они пошли дальше, но недалеко, потому что Сельма резко остановилась, и оптик, который на это не рассчитывал, наткнулся на нее сзади. Сельма пошатнулась, оптик подхватил ее, стараясь стабилизировать собой Сельму и меня, как он делал это с подпиленной сваей охотничьей вышки.
— Честно говоря, она уже становится тяжеловата для меня, — сказала Сельма.
Она развернулась и пошла назад. Впервые со дня сотворения мира она не провела на ульхеке свои положенные полчаса. Оптик немного растерялся, когда Сельма пошла не вверх по склону к своему дому, а шла все дальше и дальше вниз, до самого магазина. Она направилась к сигаретному автомату.
— У тебя есть мелочь? — спросила она, сдвигая меня с плеча подальше на спину, так что моя голова свисала уже над ее попой.
Сельма раньше курила, когда Генрих был еще жив, на многих черно-белых снимках, где она была с ним, у обоих в уголке рта торчало по сигарете, а если нет, говорила Сельма, то лишь потому, что сигареты выпали: так сильно они хохотали. Сельма перестала курить, когда была беременна моим отцом, и стала одной из тех, кто укоризненно отмахивается от дыма и возмущенно кашляет, если кто-нибудь курит в четырех метрах от нее.
— Сельма, это действительно не повод снова начинать курить, — сказал оптик, и уже через четверть секунды после того, как эта фраза его покинула, он знал, что она была самой дурацкой за долгие годы, и это в то время, которое не скупилось на дурацкие фразы. Она была глупее, чем фраза про якобы время, которое якобы лечит, глупее, чем фраза о якобы неисповедимых путях Господних.
— Тогда подскажи мне лучший повод, — сказала Сельма, — назови мне хотя бы один повод в целом мире, который был бы лучше этого.