Однако, заметив мою улыбку, Вайолет отрезала:
— Ничего смешного тут нет!
— Нет, есть. За свои чувства человек не в ответе. Только за поступки. А с поступками у тебя, на мой взгляд, все в порядке. Когда вы с Биллом отправляли Марка в Хьюстон к Люсиль, вы искренне считали, что поступаете правильно. И большего сделать в подобной ситуации нельзя. Ну, ладно, я тебя слушал, теперь ты меня послушай. Как оказалось, я тоже не властен над своими чувствами, но говорить о них с тобой было с моей стороны неправильно. Так что мне бы очень хотелось взять свои слова назад, и ради тебя, и ради себя. Я просто потерял голову. Все на самом деле очень просто, но слово не воробей.
Зеленые глаза Вайолет смотрели на меня в упор, а ее руки гладили меня по плечам и вниз, к локтям. На мгновение я сжался, но не было сил противиться блаженству, которое я испытывал от ее прикосновений, так что мышцы тут же обмякли. Я ведь уже и забыл, когда до меня дотрагивались чьи-то руки. Нет, серьезно, когда же это было? Наверное, когда Эрика приезжала на похороны Билла.
— Я уезжаю, Лео. Я больше не могу здесь находиться. Это не из-за Билла. Мне как раз хорошо, когда его вещи рядом. Это из-за Марка. Я больше не могу быть с ним рядом, даже в одном городе с ним находиться не могу. Я не хочу его больше видеть. Одна моя парижская знакомая приглашает меня к себе. Мне предложили вести семинар в Американском университете, правда, это всего на несколько месяцев, но я все равно согласилась. Так что через две недели я уезжаю. Собиралась сказать тебе сегодня вечером, но тут этот телефонный звонок, и…
Ее лицо на миг исказила гримаса.
— Это так замечательно, Лео, так замечательно, что ты меня любишь!
Я хотел что-то ответить, но Вайолет прижала мне палец к губам.
— Подожди, дослушай. Дай мне договорить, я потом просто не решусь. Ты же видишь, от меня ничего не осталось, одни ошметья.
Руки Вайолет скользнули мне на шею и тихонько ласкали ее.
— Если ты хочешь, мы можем… быть вместе… сегодня ночью. Я тебя тоже очень люблю. Может быть, не совсем так, как тебе бы хотелось, но…
Она замолчала, потому что я взял ее ладони в свои и бережно снял их со своей шеи. Не выпуская ее рук, я смотрел на нее, на ее лицо. Я уже успел подзабыть, как можно жить, не томясь по ней, я безумно желал ее, но только ее, а не жертвы с ее стороны. По доброте сердечной она готова была принести себя в жертву, так что я с легкостью мог себе представить, как мое ненасытное вожделение находит удовлетворение, но не находит ответа, и эта картина заставила меня содрогнуться. Я отрицательно покачал головой. Две крупных слезы поползли у нее по щекам. Еще в начале нашего разговора она опустилась на пол и теперь, перед тем, как встать, прильнула щекой к моему колену, потом поднялась, села на диван, усадила меня рядом и положила мне голову на плечо. Я обнял ее за плечи. Так мы сидели долго-долго, не говоря ни слова.
Я вспомнил, как в прежние вермонтские деньки Билл выходил из своей летней мастерской. Пора было ужинать. Я смотрел на него через распахнутое окно кухни. Странно, я помнил все до мельчайших подробностей, но не испытывал при этом ни ностальгии, ни каких-то эмоций. Я был просто соглядатаем собственной жизни, сторонним наблюдателем, на глазах у которого другие занимаются привычными, обиходными делами. Вот, завидев с порога мастерской Марка с Мэтом, Билл приветственно вскидывает руки, но не спешит спускаться по лестнице. Он закуривает сигарету. Я вижу, как он широким шагом идет через луг к дому и Мэт, мой сын, тянет его за руку и смотрит на него снизу вверх. Ухмыляющийся Марк еле поспевает следом, ухитряясь при этом разыгрывать внезапную потерю зрения: одна рука вывернута наружу, другая шарит перед собой. Перед моим мысленным взором встает просторная кухня вермонтской усадьбы, я вижу, как Эрика и Вайолет, сидя за столом, вынимают косточки из оливок, слышу, как хлопает летняя дверь с москитной сеткой. От резкого звука обе женщины поднимают глаза и смотрят на вошедшего. Двумя перемазанными синей и зеленой краской пальцами Билл сжимает окурок, и по тому, как он затягивается, я понимаю, что мыслями он все еще в мастерской и разговаривать с ним пока рано. За его спиной видны мальчишки. Они сидят на корточках перед крыльцом, хотят выманить ужа, который живет под лестницей. Никто не произносит ни слова, и в тишине я слышу тиканье часов, которые висят справа от двери, — большие часы, как в старой школе, с круглым циферблатом и крупными черными цифрами. Я внезапно поймал себя на том, что в разгар воспоминаний почему-то силюсь понять, каким же это образом время можно замерить на диске. Зачем этот круг со стрелками, которые раз за разом возвращаются в одно и то же положение, если время идет совсем не по кругу? Похоже, все это последовательное коловращение — очевидное недоразумение. Кто-то здесь наворотил. Но воспоминания не дают мне уйти мыслями в сторону, они не отступают — жгучие, резкие, неотвратимые. Я вижу, как Вайолет смотрит на часы и говорит Биллу:
— Тебе, моя радость, мыться надо в семи водах. Давай-ка в ванну. У тебя ровно двадцать минут. Вайолет улетала девятого декабря во второй половине дня. Низкое небо начинало темнеть, и с него сыпались мелкие снежинки. Я снес ее тяжелый чемодан по лестнице и, оставив его на тротуаре, поймал такси. На Вайолет было длинное темно-синее пальто, перехваченное на талии поясом, и белая меховая шапка, которая мне всегда очень нравилась. Таксист открыл багажник, мы с ним вдвоем погрузили туда чемодан. Пока мы прощались, я цеплялся за то, что пока было рядом: лицо Вайолет, которое тянется ко мне, ее запах, витающий в морозном воздухе, ее руки на моих плечах, беглый поцелуй, но не в щеку, а в губы, звук открывающейся двери машины, потом хлопок, и дверь закрывается, рука Вайолет в окне, ее глаза, глядящие на меня из-под полоски белого меха с выражением печали и нежности. Такси ехало по Грин-стрит, Вайолет обернулась назад, вытягивая шею, и еще раз помахала мне на прощание. Я дошел до конца квартала. Машина вывернула на Гранд-стрит. Я стоял не двигаясь, пока она не отъехала еще дальше. Суматоха нью-йоркского транспорта, казалось, вот-вот поглотит этот становившийся все меньше и меньше желтый автомобильчик. И только когда по размерам такси сравнялось с желтой машинкой на портрете у меня в гостиной, я повернулся и побрел домой.
Глаза начали сдавать где-то через год. Я сначала думал, что дымка, сквозь которую я все время смотрю, связана с переутомлением или с катарактой. Когда врач-офтальмолог сообщил мне, что это необратимо, потому что форма дистрофии сетчатки, которую у меня нашли, не влажная, а сухая, я кивнул, сказал спасибо и поднялся, чтобы идти домой. Врач, очевидно, усмотрел в моей реакции что-то глубоко ненормальное, потому что он нахмурился. Я объяснил, что все эти годы не мог пожаловаться на здоровье, так что рано или поздно должна была приключиться какая-нибудь хворь, от которой нет исцеления. Он сказал, что я рассуждаю не по — американски. Я согласился. С годами дымка превратилась в туман, а потом в густую, мешающую видеть наволочь. Но способность различать контуры предметов у меня по-прежнему сохраняется, это позволяет мне самостоятельно передвигаться и даже ездить на метро. Но вот бриться каждый день мне уже не под силу, так что я отпустил бороду. Раз в месяц я хожу в парикмахерскую в Гринвич-Виллидж, и мне ее подравнивают, причем мастер упорно называет меня Леон. Я его больше не поправляю.
Эрика продолжает одной ногой присутствовать в моей жизни. Теперь мы чаще говорим друт с другом по телефону, а письма пишем реже. Вот уже три года мы на две недели в июле выбираемся в Вермонт. Думаю, что и дальше так будет, зачем нарушать традицию? Из трехсот шестидесяти пяти дней мы проводим вместе четырнадцать, и этого вполне достаточно. В старой усадьбе мы больше не живем, останавливаемся неподалеку. Прошлым летом специально заехали на холм, припарковали машину и долго бродили по лугу, заглядывали в окна пустого фермерского дома. У Эрики не все в порядке со здоровьем. Головные боли продолжают нарушать привычное течение ее жизни, и на несколько дней, а иногда и недель, она оказывается прикованной к кровати. Но она с прежней страстью преподает и очень много пишет. В апреле 1998-го вышли ее "Слезы Нанды: Табу и откровения в творчестве Генри Джеймса". У себя дома, в Беркли, она часто проводит выходные в компании своей крестницы, Дейзи, которая превратилась в пухленькую восьмилетнюю девочку, помешанную на рэпе.