Любой вид спорта, где игрок держит в руках какой-нибудь снаряд, был мне заказан. Бегать я умел, плавать тоже, а вот все остальное — увы. Руки дырявые.
В старших классах началось паломничество Билла по музеям: "Метрополитен", Музей современного искусства, "Собрание Фрика", многочисленные галереи. А еще его манили улицы.
— Мне там было так же интересно, как в музее. Я обожал все это, часами мог шляться по Нью-Йорку и упиваться ароматами свалок.
Когда Биллу было лет пятнадцать, его родители разошлись. Тогда же он бросил спорт.
— Я ушел из баскетбольной команды, из бейсбольной, перестал бегать кроссы, тренировки забросил. Тощий стал.
После школы Билл поступил в Иельский университет и начал изучать живопись, историю искусства и литературу. Там-то он и познакомился с Люсиль Алькотт, дочерью профессора юриспруденции.
— Мы женаты уже три года.
Я огляделся по сторонам, тщетно пытаясь обнаружить в холостяцкой мансарде хоть какие-то следы женского присутствия.
— Она сейчас на работе?
— Она пишет стихи. У нее маленькая комнатка неподалеку, она специально сняла ее, чтобы работать. И кроме того, она редактирует рукописи. А я подрабатываю на стройке, маляром и штукатуром. Так что ее редактуры да моя малярка — жить можно Билл только чудом не угодил во Вьетнам. Все детство его мучила аллергия. Во время приступов у него распухало лицо и начинался чудовищный насморк, он чихал так, что шею сводило. Слава богу, ему попался понимающий врач, который, прежде чем отправить его документы в городскую призывную комиссию Ньюарка, догадался после слова "аллергия" написать в анамнезе "с астматическими компонентами". Пару лет спустя никто и слушать бы не стал о белом билете из-за каких-то там "компонентов", но тогда на дворе стоял 1966 год и уклонение от призыва еще не успело приобрести массовый характер. Так что Биллу удалось закончить университет. Потом он год подвизался барменом в Нью — Джерси, жил у матери и откладывал каждый цент, чтобы скопить на поездку в Европу. Там он пробыл два года. Сперва Рим, потом Амстердам, потом Париж. Чтоб не умереть с голоду, подрабатывал. В Амстердаме устроился вахтером в редакции какого-то английского журнала, в Риме водил экскурсии по катакомбам, а в Париже подрядился читать вслух одному престарелому любителю английской литературы.
— Я должен был читать ему, лежа на диване. Это было обязательным условием. Еще я должен был разуваться — он непременно хотел видеть мои носки. Он мне хорошо платил, но я выдержал только неделю. Получил свои триста франков и ушел. Это были все мои деньги. Я вышел на улицу, было поздно, часов одиннадцать. На обочине стоял старик клошар, просил милостыню. Я подошел и сунул ему свои триста франков.
— Но зачем?
— Убей, не знаю. Просто захотелось. Глупость, конечно, но я никогда не жалел о том, что сделал. Благодаря этой глупости я почувствовал себя свободным человеком. И два дня ничего не ел.
— Мальчишество какое-то, — заметил я.
— Или проявление независимости.
— А где тогда была Люсиль?
— У родителей, в Нью-Хейвене. Она болела. Мы писали друг другу письма.
Я не стал спрашивать, чем болела Люсиль, потому что Билл отвел глаза и лицо его скривилось, как от боли.
— А почему картина, которую я купил, называется "Автопортрет"? — спросил я, чтобы сменить тему.
— Не она одна. Здесь все картины — автопортреты. Я писал Вайолет и вдруг понял, что открываю внутри себя территорию, о которой раньше не знал. А может, это была территория между нею и мной. Название само пришло в голову, и я его оставил. Так что все верно, это автопортрет.
— А кто вам позировал?
— Вайолет Блюм. Она учится в магистратуре Нью-Йоркского университета. Кстати, тот рисунок, ну, похожий на чертеж механизма, — ее подарок.
— Что она изучает?
— Историю. Пишет диссертацию о распространении истерии во Франции в конце девятнадцатого — начале двадцатого века.
Билл снова закурил и посмотрел куда-то на потолок:
— Очень неординарная девушка. И умная.
Он выпустил вверх струю дыма. В бьющем из окон свете было видно, как клубы расплываются в воздухе и перемешиваются с пылинками.
— Не каждый мужчина решится изобразить себя через женщину Вы, по сути дела, взяли ее напрокат, чтобы выразить собственное "я". И как она, не возражала?
Билл расхохотался, но тут же опять посерьезнел.
— Да нет, ей как раз все нравится. Очень, говорит, нетрадиционно, особенно если учесть, что я нормальный мужик, а не гомосексуалист.
— А тень на картине чья?
— Моя.
— Жалко, — сказал я. — Я-то все надеялся, что моя.
Билл вдруг внимательно на меня посмотрел:
— Ну, пусть будет и ваша тоже.
Он сжал мою руку чуть ниже локтя и легонько встряхнул ее. Это неожиданное проявление приязни, даже симпатии, почему-то страшно меня обрадовало. Я потом снова и снова возвращался мыслями к этому короткому диалогу о тенях, поскольку он изменил всю мою дальнейшую жизнь. Именно тогда в непредсказуемых извивах разговора между нами, почти незнакомыми людьми, наметился бесповоротный переход к дружбе.
— Знаешь, она не танцевала, а словно парила в воздухе…
Мы с Биллом сидели в кафе. Со дня нашей первой встречи прошла неделя.
— И похоже, даже не подозревала, до чего хороша. Сколько же я за ней бегал! У нас все без конца то начиналось, то заканчивалось, и каждый раз что-то гнало меня назад, к ней.
Билл никогда впрямую не говорил о болезни жены, но какие-то его слова заставляли меня считать Люсиль хрупким созданием, постоянно нуждавшимся в защите. Но от чего ее надо было защищать, Билл объяснять не хотел.
Люсиль Алькотт я впервые увидел там же, в мастерской под крышей дома на Бауэри. Она стояла в дверном проеме и казалась сошедшей с картины фламандской школы: бледная кожа, гладко зачесанные назад темно-русые волосы, большие голубые глаза, веки без ресниц. Билл и Люсиль пригласили нас с Эрикой на ужин. Был дождливый ноябрьский вечер, так что ели мы под аккомпанемент капель, барабанивших по крыше. К нашему приходу кто-то вымел пыль, окурки и пепел, застелил рабочий стол Билла большой белой скатертью и поставил на него восемь свечей, но кто из хозяев это сделал — не знаю. Стряпня, как выяснилось, была делом рук Люсиль и представляла собой безвкусное бурое месиво из неопознаваемых овощей. Когда Эрика вежливо поинтересовалась, как называется кушанье, хозяйка задумчиво посмотрела себе в тарелку и произнесла на безукоризненном французском:
— Flageolets aux ldgumes[1]. — Потом помолчала немного, подняла глаза, улыбнулась и сказала: — Все ингредиенты — инкогнито.
После секундной паузы она продолжила:
— Здесь не хватает петрушки. Я такая невнимательная, когда готовлю.
Еще один пристальный взгляд в свою тарелку:
— Забыла положить петрушку. Билл, конечно, предпочел бы мясо. Он раньше ел очень много мяса, но он знает, что мясо я не готовлю — убедила себя, что нам это вредно. Я не разбираюсь в рецептах, мне все равно. Вот когда я пишу, мне не все равно, тут я очень разборчива. Глаголы требуют большой точности.
— Глаголы у нее — будь здоров, — сказал Билл, подливая Эрике вина.
Люсиль подняла глаза на мужа и улыбнулась чуточку вымученно. Я не понял, почему улыбка получилась такой натянутой, ведь в словах Билла не было ни тени иронии. Он столько раз в разговорах со мной восхищался ее стихами и обещал дать кое-что почитать.
За спиной Люсиль стоял холст с "тучным" портретом Вайолет Блюм. Мне вдруг показалось, что эта пышная женская плоть вылепилась из тоски Билла по куску мяса. Потом я понял, что это не так. Нам частенько доводилось вместе обедать, и я видел, как он за обе щеки уплетает всякую гадость вроде бутербродов с солониной, гамбургеров и магазинных сэндвичей с беконом.
Люсиль заговорила о своих стихах:
— Я пишу по собственным правилам. Выбираю не размер, а анатомическое строение и потом препарирую. Очень помогают цифры. В них есть прозрачность и бесспорность. Строки просчитаны.