Выбрать главу

Потап не мог заснуть, вертелся на лавке, приподнимал голову, прислушивался,— что там — в углу под полкой. Там было тихо.

И вдруг ему показалось: все уже позади. Мать в лесу, в хате просторней, не слыхать стонов, нет лишнего рта, нет постоянной заботы, где взять денег на похороны. Ему даже легче стало.

Но вот заскреблись мыши, завозились под полкой, и оттуда донесся жалобный скулящий голос:

— Ох, смертонька моя... где ты?

Встал поздно.

День был тихий, гнетущий. Серое тяжелое небо сдавило землю, а по ней, как неприкаянные души, бродил туман.

Надо было возить навоз. И Потап возил, тяжело ступая рядом с санями, сам серый, как сгустившийся туман, и все смотрел в глубь себя, где что-то за ночь осело и утвердилось.

Почему-то оставил работу рано, еще было светло. Зашел в хату, потоптался молча и вышел. Вернулся, стал у порога, но не смотрел под ноги. Что-то хотел сказать и не находил слов.

Мать молчала.

Тогда он бросил туда, где она лежала, с трудом, полусердито:

— Одумались?

— Что говоришь? А?

— Забыли вчерашние глупости?

— Ох... помоги мне, сынок...

— Опять свое?

— Отвези в лес...

Тогда он вдруг присел на корточки, и его лицо оказалось так близко, что старуха почувствовала горячее дыхание сына, зашептал со свистом:

— Скажите, сами захотели?

— Сама.

— Хорошо подумайте: сами?

— Сама.

Он резко поднялся и сел за стол. Хотел отрезать хлеба, но не отрезал и снова положил на место.

Не глядел ни на кого, но хорошо понимал — все уже знают.

Не удивился, когда жена спокойно сказала:

— Надо воды согреть.

Значит, сейчас будут обряжать бабку перед смертью.

Тогда он равнодушно начал смотреть на приготовления.

Видел, как деловито засовывали в печь солому, как дети шептались в углу и словно радовались, что «тато отвезут бабку в лес», как старуха протягивала руку из-под полки.

— Рубаху чистую достаньте.

— А свечки, кажется, нет у нас!..— звонко закричала жена, и он сам полез под образа, где привыкли хранить вербную свечу.

Ему не следовало глядеть, как обряжают мать, и он вышел.

А когда вернулся, она с крестом на груди — сухая, маленькая, как выпотрошенная курица, лежала уже обряженная на лавке и чистые пятки торчали из-под черной шерстяной запаски, как у покойницы.

«Кончили?» — хотел он спросить, но не спросил,— увидел, только его и ждут.

Он подошел к лавке.

— А может, вы того...

Она закачала сухоньким личиком, на котором легли уже новые тени.

Тогда он решительно подошел ближе, поцеловал руку и в губы, а она благословила его сухими, как осенние сучья, руками.

Теперь подходили все, молодица и дети, и целовали бабку.

А бабка легонько покрякивала — ей нравилось, что ее губ касаются теплые губы.

Невестка даже всхлипнула, но тотчас же замолчала, когда Потап спросил о дерюге.

— На что тебе?

— Надо б укрыть...

— Гляди же назад привези.

Потап взял мать на руки и вынес. Открылась дверь, холод пошел по хате, и сразу же в черный мрак сеней ворвался детский плач.

В сенях было сенцо. Потап подложил его бабке под бока, укрыл ее дерюгой и, берясь за вожжи, спросил:

— Хорошо вам, бабо?

«Опять «бабо»,— подумал, но не решился поправиться.

— Не забудь же дерюжку...— вновь напомнила жена, когда он садился в сани.

Лошаденка дернула — и бабка поплыла.

Ехать было версты три полем, начинавшимся тут же за хатой. Сразу же упала ночь и поглотила дали. Белели одни ближние снега, и туман на ночь одевал деревья в иней.

Молчали. О чем было говорить? Нужда давно замкнула ему уста, и говорило в нем только сердце, а потом нечто таинственное и пугливое встало между живым телом в санях и тем, чего не решался отогнать словом.

Внимательно следил за тем, как кобыла вертела мохнатым задом, на котором уже оседал иней, и думал, что следует приготовить сечки, прикидывал, когда лучше обмолоченные снопы свезти на соломорезку: сегодня ли, возвратись, или, может, завтра. Потом вспомнил, что забыл рукавицы, что не вымыл рук и теперь они покрыты навозом, как корой.

Ему показалось, что старуха о чем-то скрипит. Обернулся и крикнул:

— Чего хотите? А?

Он насилу разобрал. Она спрашивала, не едут ли они Микитиным полем.

— Микитиным? Га-га! Микита давно помер. Уже и поле сыновья продали.

— Кому продали?

— Тут целая история была.

Он оживился, оборачивался назад, кричал, чтобы мать слышала, стучал кнутовищем по саням, махал руками, радуясь, что может прогнать криком то таинственное, пугающее, что встало между ними.