Выбрать главу

В его глазах появилось скорбное выражение. Он сгорбился, морщины пробежали по лбу, у глаз, у рта. В кресле сидел жалкий, измученный старик… Потух насмешливый, полный ума огонек в глазах, острый подбородок опустился, тонкие губы разжались, показав ряд желтых, прокуренных зубов.

«Лжет! Все лжет! — думал Лозин, глядя на него. — Актер, великий актер».

Смешанное чувство отвращения, недоверия к Зиберу и сознание собственной бесхарактерности, своего бессилия, овладело Лозиным. Он принужден был сознаться, что у него не хватит силы воли убить Зибера, что Зибер прав. Где- то в подсознании все время билась мысль, что только с помощью Зибера он может спасти Веру. Лозин чувствовал к себе презрение за свою слабость. Зибер читал в его душе, как в своей, знал каждую его мысль и имел на него какое- то необъяснимое, покоряющее влияние.

Зибер вздохнул, очнулся от задумчивости. В глазах его снова вспыхнул насмешливый огонек.

— Я не хочу умирать, — сказал он, закуривая потухшую сигару. — Я признался вам в этом. И не хочу не только потому, что этого не хочет мое здоровое, еще крепкое тело, не только потому, что могучий голос инстинкта, голос жизни, протестует против разрушения моего тела, — не хочу и потому, что этого не хочет, этому не верит мой дух, который говорит, что я не могу умереть сейчас, когда скоро будет достигнуто то, к чему я всегда стремился. Я не хочу, не могу умереть, я не должен умереть, — говорит мой дух. И я теперь спокоен, я черпаю спокойствие не только в мысли, что моя смерть невероятна, не только в том, что я не верю в ее возможность сейчас, сию минуту, но и в мысли, что вы не сможете совершить этого убийства, потому что я вам нужен.

Он затянулся сигарным дымом и задумчиво продолжал:

— Но я понимаю ваше затруднительное положение. Вы думаете: «Ну хорошо, я пощажу его, — чем же все это кончится? Я могу его помиловать только под одним условием: он должен помочь мне спасти Веру. Но согласится ли он на это, а если согласится, то можно ли верить его обещаниям?» Я думаю, что мы могли бы пойти на компромисс: вы даруете мне жизнь, я приму все меры к спасению вашей жены. Мало того, я мог бы гарантировать вам совершенно свободную жизнь в СССР. В Европе вам жить теперь нельзя: вас посадят в тюрьму и будут судить. А в СССР я могу назвать вас своим агентом или секретарем. Под моим крылышком вы будете в полнейшей безопасности. Я не могу от вас требовать службы Советам, но, с другой стороны, я возьму с вас слово, что вы не воспользуетесь своим привилегированным положением во вред Москве. Я знаю вашу натуру. Вы слабовольны, но экзальтированны, порывисты. Сейчас вы обо всем забыли ради Веры, но ваш белобандитизм может снова проснуться и тогда вы — опасный враг…

— Вы говорите о том, — перебил Лозин, — что собираетесь требовать от меня. Что же должен потребовать от вас я, чтобы убедиться в искренности ваших обещаний? Где гарантия, что ваши обещания — правда, а не новый ход в той беспощадной борьбе, о которой вы все время говорили?

— Единственная гарантия, — ответил Зибер, — мое слово… Других гарантий я дать не могу. Хотите — верьте, не хотите — не верьте. Но у меня нет оснований вас обманывать. Если вы дадите слово, что не будете вмешиваться в политическую жизнь СССР, почему я должен вас предать? Лично против вас я ничего не имею. Наоборот… честное слово… я люблю вас, привязан к вам. Наши неприязненные отношения последних дней вызваны случаем… я не так виновен, как вы думаете… Я не добивался ее любви — клянусь вам! Все это случилось внезапно…

Наступила неловкая пауза. Потом Лозин с трудом сказал:

— А если мы опоздаем? Если Вера уже убита? Какого же я тогда сыграю дурака! Я останусь подлецом перед своими товарищами, не убив вас, и не получу за это Веры, ради которой я иду на эту… подлость.

Зибер пожал плечами.

— Ну, это ваш риск! Как хотите! Впрочем, я могу еще сегодня послать телеграмму с категорическим предписанием Янсону ограничиться арестом вашей жены.

— А Малявин? — спросил Лозин. — Я хочу его спасти.

— Хорошо, я пошлю телеграмму и о нем. Эту телеграмму придется послать в Ригу только с первой германской станции, так как здесь на телеграфе не примут шифра.

— Дадите ли вы слово, — прошептал Лозин смущенно, — оставить в покое мою жену?

— Охотно! Она мне… безразлична. Кроме того, после вашего рассказа о моей роли в «Союзе», она сама отвернется от меня. Вот увидите.

— Еще один вопрос: что сделать, чтобы спасти членов «Союза»?

— Боюсь, что теперь поздно, — серьезно сказал Зибер. — Нам нужно спасаться самим — и как можно скорее. Каждая минута приближает нас к аресту…

Он посмотрел на часы.

— До отхода экспресса остается около двух часов. Мы должны торопиться, тем более, что у нас только один билет на двоих. Итак, вы согласны?

Мучительная борьба отразилась на лице Лозина. Он медленно опустил голову в знак согласия и положил браунинг в карман.

Зибер посмотрел на него, вздохнул и бросил:

— Идем!

Он собрал из всех ящиков стола бумаги, положил их в камин и поджег. Потом потушил электричество, они вышли и Зибер замкнул дверь, повесив на ней картон с надписью на русском и французском языках, что уехал по делам на две недели.

Утром они были уже на границе и, после переговоров Зибера с немецкими чиновниками, выехали в Германию, что многим пассажирам поезда показалось странным: ни Лозин, ни Зибер не имели виз.

Глава 24

ЛОВУШКА

— Не знаю, как вы, — но я испытываю сейчас странное, смешанное чувство радости и печали, — Малявин смотрел в окно вагона на унылую равнину, окутанную вуалью мелкого дождя. — Через два часа мы достигнем границы и будем в России. Собственно, мы и сейчас уже на родине. Что может быть типичнее этой унылой, но родной сердцу равнины? Взгляните кругом, разве все это, что мы проехали, не русское, не русскими сделано руками, не русскими береглось и охранялось? Эти кирпичные домики, кирки, немецкая черепица на крышах не меняют дела. Мы на родине — и это и радует и печалит меня. Я бывал здесь когда-то; и сейчас мне радостно смотреть на этот знакомый пейзаж. Хочется поздороваться с ним и, несмотря на грязь, лечь и поцеловать родную землю. Но грусть охватывает, когда думаешь, что все это захвачено кучкой кровавых, беспринципных людей, в угоду своим безумным идеям заливших эту землю кровью. Что им родная земля? Их интернациональной, холодной душе ничего не говорят эти родные, милые пейзажи, им не дорога вон та поникшая под дождем березка или вон тот покрытый сосновой рощей овраг. Все это ничего не говорит их уму и сердцу. Они не любят России…

Вера смотрела в окно и грустные, как этот дождливый день, мысли наполняли ее голову. Малявин вздохнул, отошел от окна и, сев на диван, закурил папиросу. Воцарилось молчание: каждый думал о своем.

Они сидели в отдельном купе, которое было им отведено Старком в предоставленном ему вагоне второго класса. Старк и шесть служащих его конторы, поехавших с ним в Москву, поместились в трех купе с другой стороны вагона, так что Вера и Малявин могли говорить свободно. Старк и его служащие, все, как на подбор, угрюмые, молчаливые, несимпатичные люди, не обращали внимания на Веру и Малявина и не мешали им.

— Какое впечатление на вас производит Старк? — прервал молчание Малявин.

— Самое отталкивающее, — ответила Вера. — Это какое- то тупое, грубое животное! Когда он приближается ко мне, я чувствую нервную дрожь, инстинктивное отвращение… Его служащие тоже хамы и грубияны… Когда мы садились в Риге в вагон, я споткнулась и больно ударилась о подножку. Я должна была присесть от адской боли на ступеньку. На площадке стояли и курили трое из этих молодых людей. Они не только не помогли мне, но один из них рассмеялся и сказал что-то по-латышски своим товарищам, после чего они все стали грубо смеяться. Я не сдержалась и сказала им несколько… теплых слов, но они не обратили на это никакого внимания и продолжали курить.