Попытаемся подойти к этому с другой стороны. Классическое богословие всегда отказывалось приписывать Богу все «слабости» любви. И, конечно, в некотором смысле, в нём имеется нечто, что следует беречь. Если Сам Бог не избавится от страдания и от боли, тогда не будет для нас никакой надежды когда-нибудь уйти от них даже в вечной жизни.
Однако проблема была понята на гораздо более общем и строго метафизическом уровне. Бог был понят как абсолютное Существо или, для большей ясности, как абсолютная форма существа. Следовательно, ничего нельзя было к Нему прибавить или отнять, с Ним ничего даже не могло произойти. Абсолютное Существо должно было избегать всякого становления, любых случайностей тварного и, тем более, любых слабостей человека. Таким образом, метафизическое усилие состояло в том, чтобы, по возможности, избежать всякого антропоморфизма. К сожалению, мы можем думать о непознаваемом, только исходя из познаваемого, поскольку наша мысль о Боге, в силу необходимости, развивается по аналогии, если мы не исходим от наиболее возвышенного в творении, чтобы опереться на то, что находится ниже; если мы мыслим о Боге, не отталкиваясь от человека, исходя от нашей мысли и нашего сердца, в этом случае, чтобы Его вообразить, необходимо взять за отправную точку звёзды, от неодушевлённого космоса; чтобы Его помыслить, нужно исходить из наших абстракций. Из-за того, что мы желали избежать приписывания Богу всех слабостей нашей психологии, мы фатально пришли к тому, чтобы приписывать Ему бесчувственность камней или понятий. Желание слишком радикально избежать всякого антропоморфизма могло только привести к подлинному «петроморфизму», к Богу в виде минерала или к абстракции.
При этом Бог ни в чём не выигрывает. Мы же теряем многое[53].
б) Писание
Впрочем, эта позиция во многом опровергается Писанием, которое в основном предпочитает обращаться к антропоморфизмам, чем к окаменелым абстракциям. Но наиболее грандиозное опровержение представлено самой тайной Воплощения, в которой Христос открывает нам человеческое лицо Бога, в котором Бог приходит открыть нам свою божественную любовь через любовь человеческого сердца. И здесь, наконец, выраженная самим Богом через человеческое сердце эта божественная любовь представляется ликующей в радости, оставляя нам возможность также видеть и слёзы.
Поистине, именно любовью Бог создал нас, а не простым онтологическим излучением. Наше сотворение не было только расширением полноты Божией, вспышкой Его великолепия, излиянием Его щедрости, но и радостью в проявлении любви, любви творческой и торжествующей. Наше сотворение, возможно, только часть всего этого, но оно также является истинным предложением разделённой любви, прямым и личным призывом к другой любви, истинным ожиданием ответа в любви. И, может быть, таким образом (безусловно, именно таким образом) нужно перечитать все суровые слова Христа к фарисеям и к законникам, как и последнее тревожное обращение Любви, которая чувствует, что не может более добиться понимания и что те, к кому она явилась на землю и кого желает «поднять», продолжают удаляться от неё и собираются избавиться от неё, и это непоправимо приведёт их к гибели. Это окончательная попытка пробуждения тех, кто бессознательно соскальзывает к вечной смерти сосредоточенности на себе. Это последняя возможность разбить затвердевшую скорлупу сердец, находя, однако, тех, кто тем не менее был Им сотворён любовью и которых Он также пришёл спасти.
Это единственный способ серьёзно воспринять великие тексты святого Луки о Милосердии[54]: «Сказываю вам, что так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии»[55]. «Так говорю вам, бывает радость у Ангелов Божиих и об одном грешнике кающемся»[56]. Трудно допустить, что эта радость могла бы охватить только ангелов, тогда как Сам Бог остался бы в состоянии совершенного безразличия, тем более, что собственно Сам Бог засвидетельствовал нам эту радость на небесах. Чего стоило бы это свидетельство в том случае, если эта радость не разделяется Им? Но в притче о «блудном сыне» (которую восточные предпочитают вполне справедливо называть «притча о милосердном отце») сама любовь Божия представляется в виде любви отца. Это нечто о том, что происходит в Боге, когда мы возвращаемся к Нему и то, что Сам Бог хотел нам внушить через образ этого отца, полностью обезоруженного своей любовью к своему сыну и который не знает ничего более того, как повторять всему миру и всем тем, кто ничего не понимает: «пропал и нашёлся»[57]! Какое ликование, какая волнующая радость в этом простом возгласе и в этом простом противопоставлении: «пропал и нашёлся». И в ответ на молчаливое удивление слуг, как и на пылкие претензии старшего брата, отец, по существу, может только повторять о своей радости, объясняя другим, как бы удваивая свою радость, что «он был потерян и нашёлся!».
53
Для более детального изучения этой основной проблемы смотрите на нашу главу «La réduction de la personne a l’etre chez saint Augustin et dans la Scholastique» в коллективном труде, озаглавленном