— Плохо.
Я пытался что–то сказать, но у меня пересохло во рту так, словно его натерли изнутри песком.
— Если бы болело, — сказал он. — Ведь совсем не больно. О, господи, если бы болело.
Пуля задела бедренную артерию на правой ноге.
— Если не заболит, я умру, — сказал Дэвид. Он стал как–то странно валиться на бок, словно падал с самого медлительного в мире стула. Он все так же держался за ногу, ставшую теперь кровавым морем в заброшенном февральском саду. Он смотрел на меня снизу вверх, и глаза его исчезали. Через минуту их не станет.
— Я попал в фазана? — спросил он.
— Нет. — Мой голос был ветром в пустыне Сахаре. — Прости. Я тебя не видел. Я стрелял в фазана. Я не знал, что ты здесь.
— Значит, не попал?
— Нет.
— Ну и ладно, — сказал Дэвид. — Мертвые не едят фазанов. Нехорошо, — сказал он. — Нехорошо. — Он выпустил ногу и провел окровавленной рукой по глазам, словно пытаясь что–то разглядеть в надвигающемся тумане. Из–за размазанной по лицу крови он стал похож на индейца.
О, ГОСПОДИ!
— Я сейчас позову на помощь. Все будет хорошо, — проговорил я. Потом бросился бежать, но Дэвид меня остановил:
— Теперь ты знаешь, что мне снилось?
— Да, — сказал я.
— Я его больше не увижу, — сказал Дэвид.
Меня судили за преступную небрежность при обращении с оружием, но оправдали. Я рассказал всю правду, и мне поверили. У меня не было причин его убивать. Я просто слушал, что ему снилось.
Через три дня во вторник Дэвида похоронили, и вся школа перестала со мной разговаривать.
Его очень любили — спортивную форму, в которой он играл в баскетбол, превратили в музейный экспонат. У входа в гимнастический зал стоял стеклянный шкаф со спортивными кубками — туда же за стекло положили спортивную форму, развесили фотографии и поставили медную табличку, на которой написали имя и фамилию Дэвида, а также то, каким он был замечательным спортсменом и отличным учеником. Табличка сообщала, что он родился 12 марта 1933 года и умер 17 февраля 1948–го.
Через месяц Дэвиду должно было исполниться пятнадцать лет.
Мы к этому времени ушли с вэлфера, и мать работала официанткой. Город был маленький, ей перестали давать чаевые, так что…
Нас ничего здесь не держало. В школе я несколько раз подрался. Моей вины в том не было. Моя вина была в том, что я не купил гамбургер. Если бы в тот день мне по–настоящему захотелось гамбургера, все было бы иначе. На планете жило бы одним человеком больше, и он рассказывал бы мне о своих снах.
Изо дня в день мать твердила, что я не виноват.
— Надо было купить гамбургер, — отвечал я.
Она была терпеливой женщиной и не спрашивала, что я хочу этим сказать.
Одно и то же повторялось много раз.
Наконец она сказала:
— Я не понимаю, о чем ты говоришь.
— Это не имеет значения, — ответил я.
Позже, почти через год после того, как мы перебрались в другой город, и я, как за соломинку, ухватился за свои нелепые исследования всего, что имело отношение к гамбургерам, мать вдруг сказала — здорово меня при этом испугав, ведь я уже успел привыкнуть к тому, что она как бы не замечала моих гамбургерных изысканий, хотя прекрасно понимала, что происходит.
— Может, ты купишь себе гамбургер?
Я никогда ей не говорил о том гамбургерном решении, которое привело меня к коробке с патронами — потому и удивился, когда она сказала, чтобы я купил себе гамбургер.
— Сейчас уже поздно, — ответил я.
Ничего не сказав, она вышла из комнаты.
На следующий день я подвел черту под исследованиями гамбургеров. Я отнес заметки, интервью и все остальные документы на берег реки, протекавшей по городу нашего изгнания, и сжег их в жаровне для пикников неподалеку от тоскливого орегонского зоопарка — малочисленные звери там были вечно мокры от дождя, такая уж этой земле выпала доля.
На убогой площадке, огороженной специальным противоциклонным забором, стоял тощий и насквозь промокший койот и глядел, как я жгу неимоверное количество бумаг, посвященных происхождению, секретам приготовления и разновидностям гамбургеров.
Как только догорела последняя бумага, и пепел перемешался с забвением, койот ушел.
На обратном пути я остановился у клетки с черным медведем. У него была жалобная морда. Медведь не отрываясь смотрел на мокрый цементный пол. И даже не взглянул в мою сторону. Прошло столько лет, а я по–прежнему его помню. Сейчас он уже, наверное, умер. Медведи не вечны, но я помню: