— Да пусть уносят хоть всю эту паршивую лесопилку. Но помогать я им не буду. Незачем пачкать одежду. За эту забытую богом дыру мне платят пятьдесят долларов в месяц, плюс дом и коммунальные услуги.
Он засмеялся, когда произнес «коммунальные услуги». Потом повторил эти слова опять, на этот раз намного громче:
— Коммунальные услуги! — и захохотал во весь голос. Я попытался понять, что же здесь смешного, но все равно ничего не понял — и ушел.
Так или иначе, это случилось два месяца назад, а сейчас с мешком пустых пивных бутылок я собирался в путь. Пора было возвращаться к пруду.
Люди, возившие на рыбалку мебель, должны были появиться совсем скоро — в то время они интересовали меня куда больше, чем этот разодетый «старый» пьяница ночной сторож, которому было до фонаря, если воры заберут у него все: лес, пилы, пруд, бревна; останется только он сам с пивом, а вокруг ничего, кроме маленькой сторожки и кресла–колючки на переднем крыльце.
— Я пошел, — сказал я, делая шаг назад и исчезая из его мира.
— Только не в Мобил, Алабама, — ответил он, начиная смеяться.
Второй мой шаг оказался немного шире.
— Мобил, Алабама! — повторил он:
Послеполуденное солнце, как ему и положено, опускалось к краю неба, ветер стихал — после долгого и горячего летнего дня наступал вечер, неся с собой свежесть и возрожденные надежды.
Еще четверть мили я буду волочить за спиной мешок с пивными бутылками, но по пути расскажу вам о чем–нибудь более интересном, чем шпалы и затоптанные дорожки, выходящие потом к последней тропе, которая кончается, а может, начинается у самого пруда.
Когда я был мал, у меня вызывала огромное любопытство смерть других детей. Интерес, вне всякого сомнения, нездоровый, и каждый новый случай только сильнее раздувал его греховное пламя.
Позже, в феврале 1948 года, любопытство стало реальностью, всосало в себя мою жизнь, перевернуло ее с ног на голову и вывернуло наизнанку — как будто на кладбище вдруг разыграли «Алису в стране чудес» с гробовщиком вместо кролика и Алисой, одетой для этого представления в погребальный саван.
Но в жизни, которой я жил до того, как это случилось, детская смерть тянула меня к себе, а вместе с ней и то, что происходило после. Видимо, это началось в 1940 году, когда мы переехали в квартиру рядом с похоронным бюро.
Когда–то она была частью конторы. Не знаю точно, какой именно частью — хозяин в надежде побольше заработать превратил место для мертвых в комнаты, где в конце весны 1940 года мы прожили несколько месяцев.
По утрам я смотрел из окна на похороны. Приходилось взбираться на стул, потому что мне было только пять лет, и, стоя на полу, я ничего бы не увидел.
Я хорошо помню, что похороны проходили рано утром — все в квартире еще спали, а на мне была надета пижама.
Чтобы добраться до похоронного зрелища, приходилось заворачивать вверх жалюзи — при моей тогдашней сноровке это было трудно, но как–то я с ними справлялся, затем пододвигал к окну стул и взбирался на сиденье.
Мы переехали в квартиру под вечер, а на следующее утро, когда все еще спали, я зачем–то встал и принялся бродить по комнате. Я сонно заглянул за жалюзи и там увидал свои первые похороны — большие, как сама смерть.
Катафалк стоял примерно в тридцати футах от моего окна. Представляете размеры катафалка? Тридцать футов — слишком близко для пятилетнего ребенка. Мне он показался размером с кинотеатр, который зачем–то выкрасили в черный цвет.
Тогда–то после долгой борьбы с жалюзи я впервые закатал их наверх, и, вскарабкавшись на придвинутый стул, занял у окна удобное место.
Все это я проделал очень тихо, чтобы не разбудить никого в доме. Чем бы не занимались дети, взрослые ни за что не упустят возможности им помешать — кроме тех случаев, когда дети делают то, что им не нравится. Если ребенок не любит какое–то дело, взрослые заставят его заниматься им всю жизнь, если же, наоборот, любят…
Катафалк был завален цветами.
Их было столько, что от цветов мне до сих пор не по себе. Мне нравятся цветы, но рядом с ними мне почему–то неуютно. Я не выпускаю это ощущение наружу, но оно всегда со мной — с того утра 1940 года, когда я смотрел на первые в своей жизни похороны.
Несколько минут катафалк и цветы стояли в одиночестве, если не считать двух мужчин в черном, которые явно никуда не торопились, а просто чего–то ждали. Мужчины и сами стали похожи на цветы — что–то вроде черных нарциссов.
Один курил сигарету. Он дотянул ее до самого конца так, что окурок должен был вот–вот прожечь ему руку. Другой поглаживал длинные усы — такие черные, что можно было подумать, будто они прыгнули с катафалка прямо мужчине под нос, но его это, кажется, не волновало.