Чуча пискнул и заработал быстрее. Вот огромная передняя лапа, левая, та, что сверху. Красавец был волк! Но что нужно Чуче?
— А ему самому повыть охота, вашему брату! — смеется лесничий.
— А что, плохо вою?
— Где же плохо, я чуть в тебя не стрельнул вместо волка. Не различишь!
Они рассмеялись.
А Чуча уже стянул рогожу с другой волчьей лапы — такой же тяжелой и желтой.
Он присел возле этой правой лапы и стал быстро-быстро перебирать когтистые волчьи пальцы — черные, крепкие их подушечки — раз, два, три, четыре, пять…
— Ну вот, слышу я, кусты уже близко треснули. А тут ветер переменился, — опять заговорил брат.
И вдруг: «чи-чу! чи-чу! чи-чу!» — прямо над нашими головами, как утреннее птичье «здрасьте!», как смех, как веселье!
Чуча сидел не в клетке, а на ней, прямо на крыше, и пел, пел не переставая!
Чего он так боялся минуту назад? Чему так радуется теперь: «чи-чу! чи-чу! чи-чу!»
…— Здравствуй, зверь, мохнатые рожки! — крикнул Чуча, забравшись на перекладину вольера.
— Ты забыл, кто я? — грустно протянул Олень.
— Я знаю, как называет тебя Большая Чуча.
— Кто это?
— Ну, помнишь, она приносила меня на плече.
— А…
— Она позволила мне приходить к тебе. Она зовет тебя Алеша.
— Это совсем другое имя. — Олень печально и плавно повел головой:
У меня есть олени и лани, — так говорит лес.
И подлунные птицы луни, — говорит лес.
— А! — Чуча сразу вспомнил: лесная тропа, пробитая узкими копытами, болотные запахи осоки и ольхи, поглоданные верхушки осин и сосенок, клочки рыжей шерсти на ветвях. И выдох волчонка: «Олени!»
— А, — кивнул он, — знаю, знаю! Ты слышал ночью Волка?
— Он подходил к вольеру, — ответил Олень.
— Его убили.
— Нет, убили другого. Здесь был хромой. Он ушел.
— Хромой? — подскочил Чуча. — А он говорил с тобой?
— Он рычал на меня. Он рычал, что я унижаюсь перед людьми и что другие даже забыли Песню Леса.
— А кто другие?
— Он не сказал.
— Я не забыл! — крикнул Чуча.
— Он не говорил про тебя.
— Нет, это про меня. Он знает, что я живу у людей. Он знает, что я прихожу к тебе. Он все знает. Это про меня.
И вдруг — «хоу! хоу!» — Чучу обдало горячим лесным и молочным духом, чуть не снесло с перекладины. Рядом стояла бурая рогатая гора на тонких, не по росту, ногах. Гора моргала круглыми глазами и дышала: хоу! хоу!
— Не бойся, — засмеялся Олень. — Это Зубр.
Бурый и рогатый помолчал около Чучи, подышал и шагнул к двум другим, что топтались неподалеку.
— Зачем тебя посадили к ним? — слабым от страха голосом спросил Чуча.
— Я сам перепрыгнул. Вон оттуда. — Олень кивнул в сторону, где важно прогуливались его собратья.
— Зачем?
— Они родились в неволе. Еда! Для них только еда! Они даже не слыхали о Правде Леса.
— А зубры? Такими рогами легко убить.
— Они никого не убивают.
— Даже для еды?
— Они едят траву. Знаешь, какая бывает трава! Ты не пробовал мышиный горошек?
— Нет.
— А лесной вейник? А перловник?
— Я не ем травы, Олень.
— Жаль. Ты принес бы мне. Да нет, надо щипать самому. Забрать губами снизу, от корня… — Глаза Оленя стали совсем лиловыми. И вдруг он поднял морду и тоненько простонал: — Я хочу на свободу-у! Я в мой лес листвяный уйду!
— У-у-у! — лениво подхватил самый большой Зубр.
— Там кусты! Там кусты! — захлебывался Олень.
А Зубры забубнили свое:
— Не вкусны, не вкусны…
— Там кусты, и дубровы, и ветер, — пел Олень.
— Не вкусны дубовые ветки, — тянули Зубры.
— И ветер — друг! — закончил на высокой ноте Олень.
А Зубры ушли голосами вниз:
— Не вкусны дубовые ветки из рук. Из человечьих рук.
— Почему они не сломают загородку? — спросил Чуча. — Им это просто.
— Их зовут «обученные неволе», — ответил Олень. — Они много лет здесь.
— Я попрошу Большую Чучу. Она выпустит тебя.
— Не выпустит. Я просил, — нагнул голову Олень.
— Но она не поняла. Ведь ты не знаешь человечьей речи.
— А ты?
— Я знаю. Я научился.
— И ты любишь людей?
— Я люблю Большую Чучу.
— Значит, любишь людей.
— Нет, я люблю Большую Чучу.
— Так у нас, у зверей, не бывает, — поднял морду, раздумывая, Олень. — Ты какой-то странный зверь. Но все-ттаки приходи ко мне почаще. Ты странный, но очень лесной.
В окно глядел желтый, красный, бурый осенний лес. Воздух лиловел и густел с каждой минутой. В темнеющей комнате огонь плиты становился все ярче.