– И все? – нетерпеливо перебил Амальди.
– Говорю же – не знаю, все или нет. Если что всплывет, я тебе доложу.
– Что должно всплыть?
– А я знаю? – Фрезе широко развел руками, открыв под мышками застарелые пятна пота. – Я только подумал: не дело это, когда не хватает документов. Вот и все.
– Документов тридцатипятилетней давности?
Наступила тишина. Обоим больше нечего было сказать. Да и к тому, что было сказано, Амальди не больно прислушивался.
– И то, – изрек Фрезе.
– И то, – подхватил Амальди, с легкой завистью подумав о подчиненном, чье шутовство на грани мошенничества нередко срывает бурные аплодисменты всей труппы. Мелкие услуги, сделки, поблажки торговцам, предпринимателям, стукачам. В общем, ничего противозаконного. Однако благодаря всему этому Фрезе каждый вечер приглашен на очередную пирушку, всюду встречен улыбками, и даже по рации ему анекдоты рассказывают. Чего с ним, Амальди, не случается никогда.
Фрезе опять начал подниматься.
– Ах да, забыл!
– Что?
– Ты знаешь Айяччио?
– Кого?
– Айяччио. Нашего агента.
– Из новых, что ли?
– Да нет, из старых.
– Не знаю. В лицо, может быть… А что?
– В больнице лежит. Рак. Притом неоперабельный, и это в пятьдесят два-то года. – Он уставился на Амальди, как будто начальник был в состоянии дальше развивать эту тему, но, видя, что тот молчит, продолжил: – Надо бы комиссару его навестить, но ему недосуг, и он меня попросил перепоручить эту скорбную миссию тебе.
– Мне? – Амальди не утерпел и вскочил на ноги.
– Да, да, тебе… Визит милосердия… печальный долг… Надо бедняге дать понять, что мы все одна семья… Утешить его как-то. Я передал, а ты поступай как знаешь, – заключил Фрезе и в мгновение ока выскользнул за дверь.
Оставшись один, Амальди подошел к окну. Холодно. Не пойдет он навещать умирающего, которого в глаза не видел. Как можно ему такое поручить? Он рассеянно обвел взглядом внешний мир. Магазины уже подняли жалюзи, покупатели так и снуют туда-сюда. Перед главным входом маячит полицейский фургон, рядом современная караульная будка с пуленепробиваемыми стеклами. Возле нее стоят и болтают двое полицейских в бронежилетах, как положено по уставу. За домами напротив ничего не видно, но он знает, что там порт. Сердце города. Он повернулся к столу и снова взял в руки желтый листок, на котором написано имя девушки с большой грудью. На бланке заявления на неизвестных злоумышленников есть и ее адрес. Он отлично знал этот переулок в старом городе, и ему не составило труда вообразить ветхую, изъеденную мышами и сыростью калитку, которую она каждое утро изо всех сил толкает обеими руками, преодолевая сопротивление ржавых пружин. Этими нервными и тонкими ручками, которые так дрожали, когда она подписывала заявление, что его так и подмывало взять их в свои, унять дрожь, согреть.
Он хотел было скомкать и выбросить листок в корзину, но удержался, сам не понимая почему. Вместо этого положил его в ящик, на самое дно, под груду бумаг – полежит да и забудется. И листок, и девушка.
И принялся за работу. За свою миссию. Снял трубку и набрал номер другого участка. Чтобы разобрать его, пришлось поднести к самым глазам смазанный факс.
Что-то в этом тройном убийстве касается его лично. И той причины, по которой он пошел служить в полицию.
III
Внушительная светлая постройка, отделанная квадратными гранитными плитами, с широкими окнами, похожими скорее на больничные, чем на университетские, выросла перед ним, как это бывало каждый вторник. И лишь тогда профессору Авильдсену удалось выбросить из головы мрачные мысли по поводу забастовки мусорщиков, одолевавшие его всю дорогу от виллы до городского центра. Темно-зеленые контейнеры в кузовах машин были переполнены, напоминая вывихнутые, не закрывающиеся челюсти. Нестерпимо видеть город, брошенный на произвол судьбы, на бесстыдное зарастание отбросами. «Что-то дико непристойное есть в этих язвах», – сверлила мозг навязчивая мысль, и, додумав ее до конца, он опять возвращался к ней, не в силах найти выход из лабиринта.
Но, поднимаясь по лестнице к группкам студентов, которые, сгрудившись на площадке, курили, обменивались телефонами, как будто перед расставанием навеки, профессор немного оживился.
Он шел по хитросплетению пропыленных коридоров, слушая неясный гомон своего курса; шум становился все отчетливее по мере приближения к двустворчатой, исчерканной посланиями двери красного дерева, и профессор уже предвкушал момент, когда створки захлопнутся, как врата его царства, и оставят внешний мир снаружи. Что ему теперь до забастовки мусорщиков? Аудитория освобождала его не только от мусорных куч, но и от самого себя. Прежде чем преодолеть последнюю пядь, отделявшую его от блаженства, он глубоко вдохнул и открыл в улыбке белоснежные зубы. И затем вступил в святая святых. Толпа студентов понемногу угомонилась и стала рассаживаться.
Курносый толстяк со свинячьими глазками и зубами грызуна затаил дыхание. Несколько минут назад, когда в аудитории еще никого не было, он начертал на некогда черной, а со временем выцветшей доске вереницу похабных слов. Они не были обращены к профессору. Его жертва сидела в первом ряду. Толстяк заметил смущение, с которым жертва бросила на него мимолетный взгляд. И, представляя себе ее мысли, почувствовал, как вмиг натянулась ткань трусов внизу живота.
Студенты лукаво глядели на профессора, пока тот со своим кожаным кейсом взбирался на кафедру на фоне той похабной словесной вереницы. Веселый шумок пронесся по рядам амфитеатра. Профессор обернулся, подобрал с пола обломок мела и четким, разборчивым, почти детским почерком вывел на доске четыре еще более хлестких слова – по два на каждую створку доски. Потом отступил на шаг, как бы обозревая общую картину, и, удовлетворенно кивнув, обернулся к студентам с торжествующей улыбкой. Мел будто ненароком выскользнул у него из рук, но подошва безжалостно, с противным скрипом раздавила его, и улыбка потухла, канула в небытие вместе с погибшим мелом.
– Ну что, – вымолвил он ледяным голосом, в котором не было ни грана спокойствия, – я выдержал экзамен? Умею я изъясняться на вашем языке?
После минутного замешательства первые ряды начали подхихикивать, за ними потянулись остальные, чьи смешки напоминали чиханье с натугой заводящегося мотора. «Так оно и есть, – подумал профессор Авильдсен, – мотор. Единый не отлаженный механизм. Туманная область».
Лишь одна девушка в первом ряду даже не улыбнулась.
– А теперь нам предстоит выяснить, – продолжал профессор, – способны ли вы усвоить мой язык.
Первая лекция курса антропологии. Пробный шар, призванный установить, настроено ли их сознание на предмет, который он преподает. Не на него самого, конечно. Он всегда держит нужную дистанцию. Никакой доверительности. Выделить кого-то одного из стада, признать его отличным от других, запомнить его биографические данные – нет, он никому не позволит задержаться в своей памяти. Все, чему он учит, что пророчит, должно вывести их из туманной области и оставить. А дальше пусть каждый идет своим путем. Один.
Несмотря на полную погруженность в свои мысли, он подметил близорукий взгляд девушки в первом ряду. Он ее знает. У профессора Авильдсена отменная память на лица. Ей только-только стукнуло двадцать; пепельные волосы, распущенные по худеньким плечам, высокая, стройная, длинные ноги-ходули, быть может, чересчур длинные, недаром она то и дело закидывает одну на другую, закручивает их спиралью, что противоречит тезису о жестком строении костей. Руки тоже длинные, но не такие беспокойные. Они лежат на пластиковой столешнице, и лишь изредка одна невзначай, словно лаская, касается другой, скользит по прямой линии пальца, пробует на ощупь мягкие бугорки на ладони, как будто эти руки принадлежат разным людям, как будто одна – ее, девушки, а вторая – ее любовника. Профессор Авильдсен на мгновение задержал на ней взгляд, отметил мягкий изгиб спины, скользнул по груди, прикрытой свободной, чересчур свободной курткой. И вспомнил. Он видел ее в больнице, в сестринском халате, больше месяца назад.