Выбрать главу
* * *

Вконец изведенный одиночеством, вздрагивая от всякого шороха, Щепкин расхаживал по квартире. Минувшим вечером он взобрался на весы и определил, что вдруг набрал три новых килограмма. «От бездействия», — заключил он и в течение получаса подвергал себя изнурительной медитации. Сегодня он вышел на улицу, озираясь походил у дома, и скоро вернулся обратно. Выпив успокоительного, он осторожно включил телевизор: новостные блоки местных каналов — сопровождаясь оптимистичными роликами биографического толка — открывались сюжетами о переизбрании Серафима Николаевича Вращалова. Щепкин бесцельно клацнул пультом и наткнулся на прошлогодний документальный фильм о, теперь уже переизбранном, губернаторе. Невысокий простоватый господин в соломенной шляпе обихаживал грядки.

Щепкин вспомнил о ягоде: всякий приезд к «далекой» сопровождался гостеприимным обедом, в качестве десерта к которому подавались блюда на основе клубники. Воспоминания вызвали у Щепкина брезгливую дрожь: несостоявшийся тесть закармливал домочадцев и гостей пудингами и пирогами собственного приготовления, однако хозяин со времен своего агрономического прошлого не ел клубнику ни в одном из ее качеств.

Щепкин сделал громче.

— Народ его выбрал, потому что он такой же, как народ… — сказал диктор, а мужчина на экране присел на корточки и по-отечески протянул к земле загорелые руки. — Он завращает землю руками… — произнес диктор, затачивая фамилию губернатора под песню Высоцкого, едва слышно звучащую на втором плане.

— На себя, на себя… — прошептал Щепкин.

— На себя! На себя! — торжественно заявил диктор, и Щепкин уменьшил громкость до минимума…

Коротковатый мужчина, похожий на тяжеленную сучковатую корягу. Он боготворил лыжи и, за неимением сына, привил любовь эту дочери. Дочь трансформировала прививку в склонность к велосипедной поездке. Щепкин не обожествлял ни лыжи, ни велосипед, ни, разумеется, гири, что откровенно презиралось «далекой» и молчаливо осуждалось отцом. Только не Вращалов был виновником разрыва, и отнюдь не «далекая», а виноват был, как Щепкину деликатно пояснили во время подачи десерта на одном из воскресных обедов, он сам; и тут он должен был согласиться: не мог принять, переступить не мог через спортивные, общекультурные и иные условности, а наедине с собой вдруг сказал, что вообще-то — через себя.

В прошлом Щепкин врал себе, что возьмись он за гири, «далекая» непременно полюбила бы его, что Вращалов принял бы его как сына, а сам Щепкин переродился бы в некого поджарого льва; позже мысли эти перебились невесть откуда взявшейся необходимостью смотреть правде в глаза, а правда была такова, что не Щепкина полюбила бы «далекая», не его жизнь и не его маму, а атрибуты здорового и принятого образа жизни. И тогда Щепкин революционным напором подавил в себе желание брать в руки лыжные палки, всякое желание взобраться на велосипед или оторвать от земли гирю. Он ушел от «далекой», в себя ушел — больше некуда, а она выбросила его на обочину спорадичных воспоминаний…

Мужчина на экране поднялся с земли, чтобы заглянуть в объектив камеры; над его головой поплыли титры: «О приоритетах». Щепкин вспомнил, что в этом месте Вращалов два слова уделяет и ему, а «VOSSTANOVLENIE Ltd» называет бюджетообразующим предприятием. Щепкин поморщился и выключил телевизор, чтобы тут же вернуться в действительность — в соседней комнате пищал телефон. Дрожа от страха, Щепкин пронес трубку на лоджию. Определитель отображал незнакомый номер, Щепкин вздохнул, нажал кнопку и поднес к пылающему уху телефон. Никто не знал его номера…

— Привет, Щепкин! — сказала трубка женским голосом.

Он не ответил; мгновенно вспотели ладони, и пересохло во рту.

— Чего молчишь, не узнал?…

— Узнал, — прошептал Щепкин и пожалел, что принял звонок.

* * *

Дважды заглянув под подушку, пошарив ногой под койкой и не найдя ночного клочка бумаги, Первый понял, что тот просто-напросто приснился: снов не было давно, и факт сновидения пришелся старику по душе. Небольшое письмо на половинке школьного листа в косую линейку, — что было написано в письме, Первый не запомнил, винить себя, признавая возрастное беспамятство не хотелось, потому на всякий случай допустил, что письмо не читал, автор ему не знаком, и… Он неожиданно остановился на мысли, что готовится к допросу, причем готовится, к ужасу своему, отнюдь не в качестве дознавателя… Мысль развеселила, Первый улыбнулся и опустил на пол ступни.

«Нужно будет приказать поработать с этим генералом Шалфеевым», — подумал Первый. Вчера на приеме в честь награждения геронтологов они долго и любезно беседовали. Первый вручил генералу Орден Трудового Красного Знамени, выпили вина. Первый благодарил Шалфеева за укрепление науки в Туркестане, Шалфеев — за содействие. «Товарищ Шалфеев много делает для развития нашей биологии, — сказал Первый, — давайте, товарищи, выпьем за генерала Шалфеева и пожелаем ему долгих лет жизни…» А потом спросил, хотят ли присутствующие пожелать и ему долгой жизни. Генерал от имени присутствующих заявил, что не только хотят, но и прилагают к этому особые усилия, что возглавляемое им спецучреждение, сделав несколько фундаментальных открытий, стоит на пороге значительного продления жизни приматов, а в скором времени и человеческой жизни… «Приматов… врет все!» — подумал Первый и чокнулся с генералом…

Он неожиданно вспомнил содержание ночного письма, по спине побежал холодный пот. Первый пошарил ногой в пустоте сапога и точно — наткнулся на лист бумаги. Знакомый текст, скромные аккуратные буквы молитвы — не кремлевская резолюция. Первый оторвался от текста, зашептал знакомые слова. После «Господи помилуй!» он замер и, не почувствовав опасности, троекратно перекрестился. «Нужно сжечь», — решил Первый; натянув брюки и подойдя к столу, он включил лампу. Часы отбили половину пятого, — так он, получается, и не спал вовсе: за окном едва светает. Первый запустил руку в карман. Листка на месте не оказалось. Что за наваждение? Он обернулся, надеясь увидеть его у кровати, но вдруг… Он вдруг увидел отца: мрачный покойник протягивал знакомый тетрадный лист.

Первый с сомнением шагнул к гостю.

— Твое письмо? — спросил отец по-грузински.

— Мое, — кротко ответил Первый, принимая бумагу.

— Жить хочешь, долго… — отец осуждающе покачал головой.

— Хочу… Это молитва.

— Садись, — приказал отец.

Первый придвинул стул и сел напротив. Смахнув с лампасов невидимую крошку, он кротко посмотрел на отца. Тот словно чего-то ждал…

— Вино? — предложил Первый.

— Зачем мне твое вино? — отрезал отец. — Не за этим я.

— Слушаю.

Гость на секунду замялся, будто вспоминая, зачем явился.

— Тебе страшно? — наконец спросил он.

— Сам знаешь.

— Знаю, — согласился гость. — Почему, тогда, пишешь… долгой жизни просишь?

— Потому и пишу… — Первый поднялся, пошел к окну, где на подоконнике чернела кучка пепла, ночью выбитая из трубки. — Еще вопросы, батоно? — спросил он, рассматривая на стекле мутное отражение.

— Не пиши больше, — потребовал отец и для убедительности добавил: — матери не нравится.

Первый не ответил, показалось, что подобная встреча с ним когда-то случалась, — так бывает: вдруг неизвестно откуда выплывает странное и волнующее узнавание, оно обволакивает тебя, и ты силишься избавиться от него, вспоминая место и время, но ничего, кроме впечатления знакомой неопределенности в груди не ощущаешь… Первый раскурил трубку, уперся лбом в стекло. Рассвет врывался в комнату с первородной силой. Сквозь туман Первый увидел отца: опираясь на палку, покойник шел к воротам дачи. «Так это ты его прислала?» — подумал Первый и обернулся к кровати. В комнате кроме него по-прежнему никого не было. Первый выбил трубку и как был, в брюках с широкими маршальскими лампасами и в сапогах, опустился на простыню. «А почему сама не пришла?» Он сразу пожалел о вопросе и захотел, чтобы ответа не последовало — мало ли что. В самом деле, мать не ответила, только где-то далеко единственно раздался шум больших металлических ворот, за которым Первый различил едва угадываемые стук отцовской палки и слова офицера: «Не задерживайся, проходи!», после чего сон, наконец, одолел Первого, и тот, вытянув вдоль тела руки и забываясь лишь на час до того момента, когда войдет руководитель охраны, вернулся туда, откуда, собственно, все и происходит — в никуда.