Я чувствовал тот самый холод камня, что знаком был по первому пробуждению. Чувствовал ущербность поверхности, каждую невидимую ее трещинку, и на одно кратчайшее мгновение — мгновение, все так же кратное времени падения далекой звезды — я почувствовал себя единым целым и с этим камнем, и с кошкой, которая так же не ведает зачем она здесь, почувствовал одним целым с моим страданием. В который раз крикнул о творимой им несправедливости, но небо молчало, молчал он, тот, кто над нами.
Я оставил мою сожительницу, поднялся по стене наружу, направился в сторону, куда в ландо понесся Щепкин с новым своим товарищем. В сложнейшем эфире улицы я услышал запах бензина, — туда! — сказал я и шагнул — в который раз! — в неизведанное, ориентируясь по зловонию, не доверяя глазам. Снаружи жестоко палило утреннее июньское солнце. Временами я приползал в какое-нибудь укрытие — в водосточную ли трубу, в урну, — но путь не бросал, твердо вознамерившись закончить его.
Я помню, сзади кто-то крепко схватил меня в безжалостные объятия; я помню: светло-серое небо над головой потемнело настолько, что показалось, будто разом спустились сумерки.
— Какой опухший! — сказала девочка.
А мальчик — слышите, то был мальчик! — распорядился:
— Сюда его…
Меня бросили в удушающую темноту коробки и последнее, что я увидел перед заточением, были две пары худых детских рук.
Это он! Его запах! — сообразил я, безуспешно пытаясь удержать сознание, теряя едва проклюнувшуюся связь между тем, что происходило в прошлом и тем, что едва-едва призрачно угадывалось в ближайшем будущем. Сильно тряхнуло, гулко прокатился скрежет, я провалился в наступившую тишину. Очнулся от звенящих снаружи голосов. Мальчик о чем-то спрашивал мать, та вполголоса отвечала. Речь шла о Щепкине.
— Вырасту — буду как он, — пообещал мальчик.
— Я бы не хотела.
— И буду выращивать дыню.
— Глупости.
— Везде буду, на всей земле.
— Дыня не входит в список.
— Я его отменю.
— Никому об этом не рассказывай.
Хороший мальчик, упрямый. Твердые скулы, пламя в глазах. О нем стоило мечтать. Я обратился к небу с благодарностью, сказал, что счастлив, что успокоился, что отныне не потеряю, что определюсь с мыслями, заговорю с ним — не беда, что он незрел и несерьезен, зерна лягут в благодатную почву. Соберусь и скажу: «Здравствуй, сын!». А он ответит: «Здравствуй, отец, какой ты маленький!» И защитит меня, и понесет.
Темница неожиданно раскрылась. Я увидел над собой лицо. Мальчик глядел в коробку. Какое светлое лицо!
— Здравствуй, сын! — крикнул я.
Мальчик улыбнулся.
— Здравствуй, — повторил я.
— Какой большой, — сказал он, — насосался.
— Освободи меня. — Я ухватился за край, подтянулся, полез наружу.
Мальчик ткнул пальцем, я отлетел в угол, упал на спину, беспомощно зашевелил членами.
— Какой настырный, — сказал мальчик, — не думай, не сбежишь.
И хлопнул крышкой, возвращая темноту.
Вот бы мать к жизни вернуть, тепло почувствовать. Можно ли оживить камень? Дурацкий вопрос. То не «восстановление» — не замена живого фотографией и кинопленкой в совокупности с подделкой писем, — другое. Угробить, превратить в булыжник, на это мастера найдутся. Пустить на почки с печенкой — милости просим. А обратно? Ну-ка! Слабо. Слабо…
Привезли маму, на лбу спичечные потертости — прикуривали. Хочется завыть на всю Ивановскую, только, поможет ли? Он раздал бы все, всех вернул бы: скелет — потомкам, зародыш — матери, бородатую старуху — в богадельню, шестипалую кисть — новорожденному. Только… вот именно, никто не снизойдет, никто не расстарается, маму ему не вернет. Так к чему потомкам, новорожденному и прочим, кто ждет получить задарма? На им… и вот — во все четыре горизонтальные и две вертикальные стороны. Не видеть им от него ничего, не видеть.
Щепкин погладил камень: гранитные кеды, отколотые веточки шнурков, шершавый камень трико, по паре выпуклых полос на каждой штанине… бессердечные царапины на лбу. По субботам сам, никого не подпуская, скоблил и драил. Влажная уборка. Подлые следы в три приема затер наждачной бумагой. А осадок остался. Не под мамой — на сердце. Купил гуаши, белил. Взялся за кеды, получилось, осмелел, перешел выше. Ветровка, футболка… Приходилось мучительно сначала вспоминать, потом подбирать цвет. Не Рембрандт уж. Даже ногти не обошел и — маме понравилось бы — губы. Оказалось, гуашь блекнет. И пачкается. И трескается. Вновь зачищал, смывал. Потерялись кое-какие мелкие детали. Не спал несколько ночей кряду, переживал: мама стояла в пятнах, чужая. Через месяц привезли заказ: новая краска, масляная, светлых тонов, оказалось — в масть. Мелкие детали потерялись еще более — заплыли швы, морщинки, исчез кое-какой индивидуальный ландшафт, однако общее выиграло: мама не пачкалась и издалека выглядела как настоящая.
Настроение поднялось, — кроме мамы у Щепкина никого нет, что хорошо маме, хорошо ему, — а маме сейчас, никто не скажет противное, хорошо. Только не покажешь никому, не откроешься. Включишь повсюду освещение, форточки, окна позакрываешь, ходишь, ходишь… на мать натыкаешься — все дороги в жилище, огромном, путаном, лабиринтом выложенном, к камню ведут. Сядешь подле, ни забота, ни газета в руки не идут, опустишь голову, завоешь с эхом, а то и оскорбишь память матерным словом…
Над головой материализовалась оранжевая жилетка, копыто, второе.
— Тебе письмо, мученик, — сообщил Велиар, — сам сходишь или принести?
— Принести, — кивнул Щепкин.
— А это видел? — чертик показал волосатую дулю, — не барин.
— От кого хоть, скажи.
— Давай, чеши, — Чертик махнул хвостом, хлопнул Щепкина по носу, оценивающе и с одобрением осмотрел маму, растворился в воздухе.
Спускаться к двери не хотелось. Щепкин калачиком свернулся подле мамы, вдохнул. И тут же получил в бок копытом. Заворчал, схватился за гранитную ногу, вскочил, но ответить не решился.
В щели под дверью белел конверт. Крупными печатными буквами, на выведение коих требуется времени вдвое больше обычного — по всей видимости, корреспондент никуда не спешил — крупными буквами от руки адрес получателя. Такие письма сразу в корзину. И вымыть руки. Однако попробуй, пинками подняли, посмей.
Щепкин вернулся к матери.
Читать или отложить? — за спиной послышалось угрожающее бормотание — ясно, читать. Он вскрыл конверт — сзади стихло — побежал по тексту, почувствовал в груди нарастающий ритм, оторвался от строчек, тряхнул головой, вновь сунулся в бумагу. Буквы размывались, ускользали друг от друга и от него. Так не годиться, нужно сесть. Щепкин опустился под маму, зашевелил губами, вдруг метнулся глазами вниз, а сердце, наоборот, прыгнуло к горлу, ударилось больно в лопатку, мелко и часто затрепетало. Заславский, кто бы мог подумать, так и написано: «Александр Заславский, искренне». И просьба о встрече. И намеки. Нет, угрозы, Щепкин умеет читать между строк. И не просьба, требование, кипит твое молоко. Значит, нужно держать ответ? Значит, все решится… Ладно безбожником бы — скарабеем назвал. И не умрет никак. Древний, должно быть старик, немощный.
— Пойдешь? — раздалось за спиной.
Щепкин лягнул воздух, не сильно — для виду, ответил по-взрослому:
— Сам припрется, не маленький.
— Читал? — спросил Велиар, показывая брошюру с картинкой раздувшегося паукообразного на потертой обложке.
— Что именно?
— Вот это, — Велиар ткнул в изображение, — Ольга Синева, «Сезонное бедствие».
— Чушь.
— Не соглашусь. — Велиар подергал собрата за хвост. — Тебя это тоже касается… «Если клещ все-таки присосался, его необходимо аккуратно удалить».
— На что намекаешь? Дай сюда… «Обильно смажьте клеща растительным маслом или вазелином. Захватив пинцетом головку клеща, она находится в глубине ранки, извлеките паразита…» У меня ничего такого нет, возьми.
— Никогда не знаешь, от чего страховаться… «Ранку обработайте йодом. Если часть клеща осталась в коже, обратитесь к врачу, так как паразит должен быть удален полностью. Сразу после укуса можно провести экстренную профилактику, ввести специальные препараты». Здесь дают перечень… кажется, нам с тобой это не подходит: иммуноглобулин человека, против клещевого энцефалита, и иммуноглобулин человеческий, гомологичный, а также в латинице какой-то фэ-сэ-мэ-е-булин. Пишут, что снизит вероятность развития инфекции.