Выбрать главу

Говоря это, она протянула ему руку, а старик, вспрыгнув в коляску и приказав не жалеть лошадей, помчался быстро к загороженным тенетам. Он мне после рассказывал, как они встретились с капитаном. Действительно, любезнейший сосед загнался было в поставленные тенета и утверждал, что он сделал это по своему неведению, не зная настоящего рубежа; а кроме того, он ни разу не стрелял и, получив предостережение от пограничных сторожей, тут же удалился в свой лес. Разгневанный конюший, узнав от людей, что неприятель его расположился невдалеке от пограничных дубов, поехал туда, не обращая внимания на замечания, что не за что было высказывать претензии.

Капитан подошел к нему с улыбкой самой искренней дружбы; крепко жал в своих объятиях, целовал отталкивающего его конюшего и усадил на колоде, не давая ему даже раскрыть рта.

— Ну, сто чертей! — закричал разъяренный конюший. — Я пришел ссориться. Вы, милостивый капитан…

— Ссориться? — перебил сосед. — Нам ссориться? Со мною, который вас уважает и любит, как отца! Со мною, готовым дать себя изрезать за вас! Нет, нет! Я не ожидаю такого несчастия!

— Ну, сто чертей! Зачем же вы в мои леса вступили? Вы знаете, что я охотник, знаете рубеж.

— Я? Я вступал в чужие леса, я сделал это преступление? А, вы разрываете мое сердце, господин конюший. Не сознаете ли вы, что я не способен на это?

— Зачем вы залезли в мои тенета?

— По ошибке загнался! Спросите своих людей, охотился ли я? Стрелял ли я?

— Ба! Но вы собак пустили, которые потравили моих диких коз.

— Собаки сами забежали. Вы сами знаете, почтеннейший конюший, что такое собаки, когда почуют только зверя! А когда его увидят! Извините…

— Но я сердит.

— Вы на меня сердиты? На покорнейшего вашего слугу?! Нет, нет, не бывать такому несчастию! Я заболею! Да, нет, вы шутите, и хотите только напугать меня.

— Вовсе нет. Еще где вздумал охотиться? В самых лучших тенетах!

— Разве я охотился?

— Ведь вы согнали мое стадо диких коз?

— Слушайте, пан конюший, — сказал капитан, — даю вам свою руку: честное слово, я не имел намерения сделать вам неприятность. Вы можете в целом лесу моем охотиться, и я вам слова не скажу; а в вашем моя нога более не будет. Ну, не сердитесь же!

Конюший, рад не рад, должен был успокоиться, но все еще ворчал про себя.

— Но для верности, что один не зайдет в лес другого, — сказал капитан, подавая водочку и закуску, — не находите ли вы лучше провести пограничную линию?

— Да, в самом деле! Я тоже этого мнения. Провести пограничную линию от одной насыпи к другой.

— Вы согласны?

Капитан сумел убедить, наконец, ревностнейшего охотника в необходимости пограничной линии. Увы! Он вовсе не догадывался, какая в этом таилась измена.

Но возвратимся к Румяной. Ты будешь смеяться, дорогой Эдмунд. Прежде ты знал меня совсем иным; сначала ты сочтешь шуткой то, что я скажу тебе от чистого сердца: люблю и люблю без надежды! Прежде мы знали с тобою легко дающуюся любовь варшавских гостиных, которая неизвестно с чего начинается и чем кончается; мы знали тоже другую любовь, которая известно чем кончается, а берет начало не в сердце, но в кармане. Но такого святого, высокого и чистого чувства мы даже не предполагали. Я чувствую себя теперь переродившимся человеком: я верую, надеюсь и живу. Бедность нисколько не пугает меня. Свет, который потерял в своих глазах всю прелесть и красоту, теперь имеет для меня новую приманку. Я жажду труда, даже страдания, чтобы отмыться от грязи прошедшего. И все это дело женщины! Нет, сегодня я не могу более писать. Прощай.

Юрий.

VI. Милостивому Государю Юрию Сумину

Через Люблин, Хелм, Луцк, Корец в Тужу-Гору

Варшава, 15 ноября

Дорогой Юраша, наш почтеннейший пилигрим, как поживаешь? Ты еще не умер с тоски? Тебя не съели волки и медведи? И не измучил тебя отчаивающийся Станислав? Не отравили тебя помещики, соседи господина конюшего? Жив ли ты еще? Мы за тебя отслужили панихиду у Мари, два прекрасных, хотя коротких, погребальных слова были произнесены в память твою, из коих одно было следующее: «бедный хлопец!», другое: «дурак и больше ничего!» Но мы понемногу начинаем забывать свою скорбь, горе и сиротство, и из глубокого траура переходим в самый легкий. Один только Шмуль Мальштейн в неутолимой печали, потому что Мари, которому ты остался кое-что должен, — верит еще в твое воскресение. Напрасно мы смеемся над ним: он остается при своем. Что касается Лауры, то она любит тебя теперь гораздо больше, нежели когда ты был здесь, постоянно говорит о тебе и вздыхает; естественно, как женщина, любит то, чего не имеет.