Рэй Бредбери
Чудеса и диковины! Передай дальше!
Моя Машина Времени остановилась, я вышел из нее в катящийся туман и теперь стоял, прислушиваясь. Молчание. То полное исчезновение звука, то молчание, которое ощущают люди, когда летят в небо на воздушном шаре. Мир ушел, и с ним ушел его шум. Лишь тихо дышат тросы, в то время как ты летишь туда, куда несет тебя ветер.
Такое молчание длилось уже не меньше минуты, когда почти к самым моим ногам бесшумно скользнуло море. На море ничего не было, и ничего не было на суше, простиравшейся у меня за спиной, но вдруг откуда-то из дальнего далека, из туманов, вышел, широко шагая, человек а темной одежде. Бессчетные миллионы людей за последние сто лет видели, как этот человек махал им с незнакомых морей, и, слыша над волнами свои имена, крича его имя в ответ, бежали на зов.
– Господин Верн! – крикнул я. – Жюль Верн!
И вскоре мы уже шагали молча вместе по берегам, которых еще не коснулась цивилизация.
– Отказываюсь верить, – заговорил наконец Жюль Верн. – Вы отправились в такую даль взять у меня интервью, и это только потому, что сейчас пятидесятая годовщина моей смерти? Да этого быть не может! На чем Вы сюда добрались? Ваша пишущая машинка – это ваша Машина Времени? Ну что ж, у нас, мертвых, тоже есть свои Машины Времени. У меня – мои книги; они по-прежнему живые, они дышат и находятся в постоянном движении. Благодаря им я путешествую во времени и знаю ваш тысяча девятьсот пятьдесят пятый год, как вы знаете каждый год моей жизни. Но… ваш первый вопрос?
Я внимательно посмотрел на этого высокого, полного затаенного огня человека, на его бороду и усы, которые не могли скрыть сильного рта, правильных и твердых черт.
– Статью, которую я напишу, пожалуй, следует озаглавить так! «Жюль Верн предсказывает будущее: 1955–2005», – сказал я.
Жюль Верн остановился как вкопанный.
– Я никогда не предсказывал будущее, я только предсказывал машины. Они виделись мне в зачаточном состоянии и казались неизбежными. Я мог бы предсказывать и машины вашего будущего. Но что касается людей и того, что люди будут делать с машинами… Тут я могу только предполагать.
– Мой вопрос можно сформулировать так, – сказал я. – Если бы вы писали сегодня, что бы вы написали?
Жюль Верн двинулся дальше. Туман рассеялся, небо казалось густо-зеленым; мне чудилось, что сам океан подгоняет нас.
– Прежде всего, – сказал Жюль Верн, – я бы написал «Двадцать тысяч лье под водой».
– Еще раз?
– Еще и еще, через пятьдесят, через сто лет с сегодняшнего дня! Да вы только взгляните на море, оно по-прежнему остается тайной; что изменилось со времен вашей войны между Севером и Югом? Разве не такое же глубокое оно, как было, разве рассеялся царящий в нем мрак? Что в нем, мы не узнаем и за тысячи лет. Мы раньше узнаем звезды.
– «Таинственный остров», его бы вы написали опять?
– Написал бы и «Плавающий город», и «Ледяной сфинкс», и «великолепное Ориноко», и «Плавучий остров», и «На море», и «Путешествие к центру Земли»! Ну а много ли вы знаете сейчас, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году, о некоторых полярных областях, о некоторых районах джунглей Южной Америки, о самых отделенных необитаемых островах самых далеких южных морей? А стратосфера, она разве не остается и для вас огромным океаном, не нанесенным еще ни на какие карты? Везде, где есть неизвестное, которое должно стать известным, присутствую и я. В ваше время, как и в наше, я бы не стал предсказывать будущее, а лишь писал бы о неуверенных и слабых попытках человека с его машинами откусить хоть краешек Неведомого… в то время как я с блокнотом следую и пишу свои географические романы.
– Географические романы, – повторил я, пробуя эти слова на вкус.
– Не так сухо, как ваша научная фантастика. Где там, в этих двух словах, поэзия?
– Наш век непоэтический. Мы говорим «научная фантастика», потому что боимся чувств, которые вызывают слова «географический роман».
– Как это может быть? – воскликнул Жюль Верн и откинул голову, так что в меня угрожающе нацелился клин его бороды. – Еще не было века, лишенного поэзии. Попробуйте отрицать ее, все равно она на вас выплеснется. Она гонит ваших моряков к их кораблям, ваших летчиков – к их реактивным самолетам! Вся наука рождается из романтики, потом естественным образом освобождается от лишнего, сжимается до горстки фактов, а когда факты станут сухими и хрупкими, начинается новое оплодотворение действительности, ее новая романтизация, и так всегда, опять и опять, ибо есть очень много такого, чего мы не знаем и не узнаем никогда.
– Не называли ли вы свои книги также Voyages extraordinaires?[1] – спросил я. – До чего обидно, что при переводе столько теряется!
– А вы возмещайте эти потери, когда пишете сами! – воскликнул Жюль Берн, убыстряя шаг. – Учите человека отождествлять себя с этими машинами, которые в совокупном многообразии своих применений и возможностей являют лучшее, что только есть в наших душах. Боже мой, я ведь помню, как смотрел в Шотландии на чудовищно огромный каркас «Грейт Истерна»! Этот невероятный корабль, построенный еще только наполовину, так много значил для людей, придававших ему форму, которую требовало море! И помню Париж, его тогда словно охватила лихорадка: люди отдавали последнее, лишь бы для них сделали воздушный шар, из котором они могли бы бесшумно поплыть по небу.