Я обратился к господину фон-Умпрехту:
— Что это обозначает, человек с поднятыми руками?
— Об этом, — сказал господин фон-Умпрехт, смутившись, — я чуть было не позабыл. Дело обстоит таким образом: в том видении был еще ярко освещенный факелами старый, совсем лысый человек, гладко выбритый, в очках, с темно-зеленой шалью вокруг шеи, широко раскрытыми глазами и поднятыми руками.
На этот раз я был поражен. Мы помолчали некоторое время. Потом я спросил, странно встревоженный:
— Что Вы предполагаете в сущности, кто бы это должен был быть?
— Я предполагаю, — сказал фон-Умпрехт спокойно, — что это кто-нибудь из зрителей, быть может из слуг дяди… или кто-нибудь из крестьян пришедший в конце пьесы в особое возбуждение и бросившийся на сцену… но, быть может, судьба хочет, чтобы кто-нибудь, убежавший из сумасшедшего дома, по одной из тех случайностей, которые меня уже не удивляют больше, пробежал бы по сцене, где я буду лежать на носилках.
Я покачал головой.
— Как говорите Вы?.. плешивый — очки — зеленая шаль?.. теперь это дело кажется мне еще более странным, чем раньше. Фигура человека, которого Вы тогда видели, действительно замышлялась мною в пьесе, но я отказался от нее. Это должен был быть сумасшедший отец жены, о котором говорится в первом акте и который к концу должен был броситься на сцену.
— Но шаль и очки?
— Это актер сделал бы уже от себя. Как Вы думаете?
— Это возможно.
Нас прервали. Госпожа фон-Умпрехт просила мужа к себе, чтобы поговорить с ним перед представлением, и он простился со мной.
Я оставался еще некоторое время и внимательно рассматривал mise-en-scéne, оставленную Умпрехтом на столе.
Скоро меня потянуло к тому месту, где должно было происходить представление. Оно было расположено за замком и отделено от него красивой аллеей. Там, где она кончалась низкими кустами, было расставлено около десяти рядов простых деревянных скамеек; передние были покрыты красным ковром. Перед первым рядом стояло несколько пюпитров и стулья; занавеса не было. Граница сцены и зрительного зала отмечалась двумя высокими елями по сторонам; справа примыкал дикий кустарник, за которым стояло удобное кресло, невидимое зрителям и предназначенное суфлеру. Слева площадка была открыта и открывала вид в долину. Задний план сцены был образован высокими деревьями; они густо срослись только посередине, а слева из тени выходили узкие тропинки. Дальше в глубине леса на маленькой просеке были поставлены стол и стулья, где актеры могли дожидаться своих выходов. Для освещения поставили по сторонам сцены и зрительного зала высокие паникадила с громадными свечами. Справа за кустарником было нечто вроде бутафорской на открытом воздухе; здесь, среди других предметов, нужных для пьесы, я увидел носилки, на которых фон-Умпрехт должен был умирать в конце пьесы.
Когда я шел через поляну, она озарялась спокойным вечерним солнцем… Я, конечно, подумал о рассказе господина фон-Умпрехта. Я не считал невозможным, что фон-Умпрехт принадлежит к породе тех фантастических лгунов, которые издалека подготовляют мистификацию, чтобы возбудить к себе интерес. Я даже считал возможным, что подпись нотариуса подложна и что фон-Умпрехт посвятил и других людей в это дело, чтобы провести его как следует. Особые сомнения возникли у меня по поводу человека с поднятыми руками, пока еще неведомого, но с которым Умпрехт, должно быть, условился; но этим сомнениям противоречила та роль, которую этот человек играл в моем никому неизвестном первоначальном плане — и, кроме того, благоприятное впечатление, которое производила на меня личность господина фон-Умпрехта. И как ни невозможным, и ужасным казался мне его рассказ, что-то меня все-таки располагало ему верить; может быть, глупое тщеславие считать себя исполнителем властвующей над нами воли.
Между тем, вблизи меня поднялось движение; слуги приходили из замка, зажигались свечи, люди из окрестностей, многие в деревенском одеянии, всходили по холму и скромно становились около скамей. Вскоре появилась хозяйка дома с несколькими господами и дамами, непринужденно занявшими места. Я присоединился к ним и болтал с прошлогодними знакомыми. Появились музыканты и заняли свои места; состав был довольно необыкновенный: две скрипки, виолончель, виоль д’амур, контрабас, флейта и гобой. Они тотчас же, очевидно слишком рано, заиграли увертюру Вебера. Совсем впереди, вблизи оркестра; стоял старый мужик, лысый и завернувший шею чем-то вроде темного платка. «Быть может, он был назначен судьбой, — подумал я, — вынуть потом очки, сойти с ума и броситься на сцену».