— Не совсем, но…
— А ведь ему пришлось еще взять на себя и твою дурноту. Ты гость. И у тебя болела голова.
— Жутко болела.
— Я просто удивляюсь, как отец доехал до дома. И он сразу сменил меня у бабушкиной постели. Я увидела тебя в окно, и ты мне понравился. Я оставалась с тобой весь день, и весь день из-за тебя у меня разламывалась голова.
— Прости, — сказал я. — Я же не знал.
Я подумал, что именно сейчас, в больнице, мы незаметно перешли на «ты». Наверно, следовало бы сделать это раньше.
— Прости, — повторил я.
— Но ведь так даже лучше. Представляю, как бы ты расстроился, узнав об этом.
— Я бы уехал.
— Я знаю. Хорошо, что ты не уехал. А теперь иди. Я вернусь утром. И постучу к тебе в дверь. Мы договорим.
Я вновь миновал длинный коридор больницы, где сидели родственники и друзья тех, кому плохо. Они пришли сюда, чтобы разделить боль других людей. И не было никакой телепатии. Просто люди знали, что нужны друг другу.
Я добрел до дому пешком. Чуть побаливала нога, но я старался не думать о боли. Иногда она возникала и пыталась овладеть мною. И тот из прохожих, кто оказывался ко мне ближе всех, оглядывался, смотрел на меня, и мне сразу становилось легче. Но я прибавлял шагу, чтобы не утруждать людей. Мне встретились молодые женщины. Они несли по большой охапке цветов. Они смеялись, болтая о чем-то веселом. Они увидели мою постную физиономию и наградили меня своей радостью. Чужая радость обдала меня душистыми свежими брызгами. Старик, сидевший на лавочке опершись о трость, подарил мне спокойствие. Так бывало со мной и раньше, но я не замечал связи между своими ощущениями и другими людьми.
Им и труднее и легче жить, чем нам. Они могут дарить и принимать дары, вернее — должны. Ни один из них не может отгородиться от людей потому, что если мы видим человеческие слезы, то они чувствуют их. А ведь зрение куда менее совершенно.
В тот день я стал завистником. Я завидую им и даже порой чувствую к ним нечто вроде неприязни. Я всегда буду чужим для них, как нищий среди щедрых богачей. Я могу принимать дары, но не способен дарить сам.
Когда настал срок, я улетел на Землю. На космодром меня провожала только Лина. С остальными я простился в городе. Так было уговорено заранее.
— Я хотела бы улететь с тобой на Землю, — сказала Лина.
— Нет, — сказал я. — Ты же знаешь. На Земле тебе будет слишком трудно. Ты же не сможешь делить только мою радость и только мою боль.
— Не смогу, — согласилась Лина. — Ты прав. И это очень печально.
— А я не смогу жить с тобой, понимая, как ты одинока, и не в силах прийти к тебе на помощь, если моя помощь станет тебе нужна.
— Но, может, ты все-таки останешься с нами? Здесь? Со мной? — В голосе ее не было уверенности.
— Ты вспомни, — сказал я, — тот день, когда твоей бабушке сделали операцию, я пришел к вам, но я был слепым между зрячими. Я не смогу остаться.
Это все уже было сказано и вчера и позавчера. Мы лишь повторяли диалог, зная, чем он закончится, но мы не могли не повторить его, потому что оставалась нелепая надежда, будто можно найти какой-то компромисс, что-то придумать, и тогда не будет нужды расставаться.
А когда я уже стоял у трапа, Лина подошла ко мне совсем близко, так что я видел черные точки в ее серебряных глазах, и сказала:
— Запомни, каково мне сейчас.
И к моей тоске прибавилась ее тоска, и стало темно, и я схватился за ее руку, чтобы не упасть. Но никто из проходивших мимо пассажиров не помог мне, не разделил со мною эту тоску, потому что в жизни есть моменты, когда надо удержаться от того, чтобы прийти на помощь.
Потом был путь, перегрузки и тряска. Пересадки в неуютных, пахнущих металлом и разогретым пластиком грузовых портах, безликие гостиницы и пресные завтраки у блестящих одинаковых стоек буфетов. Но я был совершенно здоров и чувствовал себя отлично. Я знал, почему — там, далеко, Лина сидит в своей комнате на втором этаже и сжимает ладонями голову — так больно и дурно ей. И я был сердит на нее, я старался убедить ее — забудь обо мне, глупая, милая, не отнимай у меня эту боль…
Мне так хочется вернуться туда, но я никогда не смогу этого сделать.
Избушка
Павлыш проверил анабиозный отсек, там все было в порядке. Странно, еще недавно он спорил с Бауэром, доказывал ему, что этот отсек — анахронизм, и если уж переоборудовать корабль на гравитационный двигатель, то можно заодно и ликвидировать отсек — лишнее место, лишний вес… И Бауэр сказал тогда: «Но может же так случиться…» Хотя оба понимали, что случиться так не может. И случилось.
Уже месяц, как «Компас» падал. Он падал, и неизвестно было, чем кончится это падение. «Компас» проваливался в пространство, в бесконечность. Уже месяц, как он был объявлен пропавшим без вести, его разыскивали все станции и корабли сектора и не могли найти.
Находят в конце концов путешественников, пропавших без вести в пустыне, находят самолеты, разбившиеся в горах, находят флаер, унесенный ураганом, находят затонувшую субмарину. Потому что место, область их исчезновения конечны, ограничены дном моря, горной долиной, пределами пустыни. Космический корабль, пропавший без вести, найти нельзя. Тем более если он не выходит на связь.
Надежность корабля, доведенная до совершенства, таит в себе риск. Гравитационный отражатель надежен, связь, которую поддерживает корабль на гравитационных волнах, также надежна, но если система отказывает в одной точке, возникает опасность цепной реакции. И если не уловленный приборами во время прыжка метеорит из антивещества коснулся гравитационного отражателя и, исчезнув сам, уничтожил отражатель «Компаса», то он уничтожил и космосвязь, потому что отражатель — одновременно антенна для гравитационных волн. И корабль, прервавший прыжок в точке, установить которую удалось не сразу и с недостаточной степенью точности, оказывается неуправляем, безгласен и слеп.
«Компас» был жив, но не подавал признаков жизни. Он будет жить еще несколько дней или несколько лет, потому что он — высокоорганизованный кусок металла, напичканный изысканной, но ненужной теперь техникой. Ибо он — корабль, и цель его — перевозить людей и грузы между портами Галактики. Как только он лишается возможности делать это — он становится лишь железной банкой с муравьишками внутри. И железная банка падает в бездонное пространство…
Павлыш остановился перед дверью на мостик. Капитан просил его проверить, как дела в анабиозном отсеке. В анабиозном отсеке все было отлично. Павлыш увидел свою руку, лежащую на ручке двери, и подумал о том, что он сам, доктор Павлыш, молодой, красивый, умный, не может умереть. Собственная смерть — беда, которая не может с тобой приключиться. А так как это теоретическое размышление не могло изменить действительной сути явлений, то Павлыш оторвал взгляд от своей руки и вошел на мостик.
Капитан был один. Капитан постарел за месяц, прошедший со дня катастрофы. Капитан был более одинок, чем Павлыш, потому что он разделял одиночество и беспомощность своего корабля.
— Все в порядке? — спросил он.
— Да.
Павлыш подошел к штурманскому столу с расстеленной на нем картой сектора. На ней были проложены пути «Компаса». Путь, по которому ему следовало идти; вычисленный путь, который «Компас» должен был пролететь во время прыжка; приблизительная точка, в которой корабль прекратил прыжок, и еще более приблизительный путь с того момента и до сегодняшнего дня. Прыжок должен был перенести его через весь сектор. Авария же бросила его в центре сектора, на периферии пылевого мешка, не позволившего ориентироваться визуальными методами. И путь отсюда был проложен условно, пунктиром…
— Слушайте, доктор, — сказал капитан. — Есть шанс, правда, небольшой…
Несчастье случилось с «Компасом» в районе малоизученном, но не пустынном. Это давало шансы на спасение и уменьшало их. Можно было надеяться сесть на планету — тормозные двигатели остались целы. Но, с другой стороны, «Компас» мог стать пленником звезды, притяжения которой был бы не в силах преодолеть. Есть надежда, что «Компас» пронзит сектор и окажется в районе обжитых путей системы Второго Союза. Надежда была реальна. Но с одним условием: достижение Второго Союза при постоянной скорости займет восемь с половиной лет… И когда осознание этого пришло к космонавтам после недели расчетов, споров, сомнений и ложных прозрений, решено было использовать анабиозные ванны, те самые, само существование которых казалось Павлышу анахронизмом.