Беглый любил бежать. Ночью хорошо было бежать, когда все спали и опасности нигде не было. Он летел по спящему городу, а по дорогам мчались машины с горящими глазами, и ветер охлестывал впалые бока Беглого. Днем Беглый рыскал и высматривал. Он знал, что где-то уже плетут сеть. Он поднимал острые уши и умной, наглой мордой поводил — где-то готовят ему гибельную сеть. Но он был сильный, смелый и молодой. У него была рыжая спина, сильные лапы и мощная белая грудь. Шерсть на груди была густая и мягкая. Иногда его хвалили, и он приостанавливался послушать, чутко подрагивая на высоких лапах, готовый лететь без оглядки. Он мог уйти обратно, где мало людей в низеньких домиках, где, снежный, спит, сверкает лес с невидимыми жаркими зверями, где тишина была такой огромной, что сердце начинало быстро-быстро стучать, оттого что бежать в этом просторе было некуда и не от кого. Но здесь было сытно, шумно, любопытно, были помойки, были живые и были восхитительные опасные люди.
Беглый лежал у огня, язычки пламени играли в его блестящих глазах. Он знал, что его поймают, он знал, что его ловят без остановки, где-то плетут сеть, тонкую, скользкую и легкую. Живые скалились красными оскалами на огонь. Окруженные холодом, они скалились на радость свою — огонь. Беглый знал, что так же покажет оскал живого, в розовой пене оскал живого, под опытами юннатов, под скальпелями любознательных, отловленный сетью, которую уже плетут.
Беглый жмурился от огня. Дремал. Он видел — живые несутся, как поезд, сквозь сверкающий мир людей, с восторгом глядя, восхищаясь без зависти и проносясь мимо, не желая в тот мир.
Беглый летел рядом с живыми, стелясь по земле, летел, прижав уши и щурясь от ветра, вперед и вперед с живыми рядом, обжигая легкие, вперед и вперед, охлестнутый ветром, всегда вперед, восхищенный людьми, рядом с живыми, все время вперед и мимо. И на виду у людей.
Беглый дремал и думал: «Моя стая». Тепло было от огня. И вот с бульвара в калитку вошла чужая девушка в пуховом платочке. Она была румяная от ветра. Была хмурая. Сквозь деревья, через весь садик высматривала. Вмиг разглядела костерок и устремилась. Проходя, нечаянно вскинула глаза и попятилась от Памятника. Но тут же забыла о нем, подбежала к костру. Беглый напрягся, но делал вид, что не смотрит на чужую девушку. А она, подбежав, возвысилась над сидящими, как дылда. Она стала кричать и ругаться на Прыгало. Она ругалась и пряталась в теплое пальто. Она кричала совсем одна, остальные даже не шевелились, хотя Прыгало очень хотелось почесаться. Он просто изнемогал, но он не смел. Она кричала, а холодный садик молчал весь. Только огонь тихо пел и ветер иногда шумно проносился. Чужая девушка стала затихать, но тут она нечаянно посмотрела на Хрипуна, на его лицо, и снова стала кричать и ругаться. У нее было миленькое личико, все заплаканное, и плечи силачки.
Никто ей не отвечал, и она снова стала успокаиваться, длинно вздыхая, затихать стала. Все смотрели на огонь, и она тоже стала поглядывать на огонь, все чаще и чаще, и наконец засмотрелась. Опять стало тихо в садике, только ветер иногда шумел и огонь тихо пел. Но потом чужая девушка как будто вспомнила про что-то, она стала искать в своей сумке, она вынула булку и стала отрывать от нее кусочки и бросать их со своей высоты, примиренная и затихшая. Тогда все подняли к ней лица, заулыбались льстиво. Громоздилась над ними огромная девушка, вся румяная от слез и ветра, крошила булку. Беглый слабо улыбался, вздрагивал, белые клыки слегка обнажались в улыбке, и тихонечко ныло в груди. Если б девушка — лишний шаг к нему, Беглый тут же метнулся бы прочь. Но она, посмотрев на него, сказала: «Собака! Ой, собака!» — и отодвинулась осторожно.
Сверху падала булка (не снег, а хлебные крошки).
Не-надо-не-надо внимательно следила, провожала глазами крошки в полете. Вдруг глаза у нее загорелись, она — раз! и цапнула, поймала одну. Прыгало ухмыльнулся такой ловкости, а девушка опять заругалась на Прыгало. Когда Прыгало потупился, он не смел смотреть на кормящую. Он восхищался ею, но не хотел, чтоб ругалась. Прыгало стал смотреть только в огонь, будто он здесь совсем один и девушкина ругань к нему не относится. А Хрипун подбирал с земли крошки и кушал их, чтоб она видела. Что кормление происходит, как ей хочется.
Но вот булка кончилась, и девушка еще постояла просто так, помолчала. А потом повернулась и пошла от них. Через садик, мимо Памятника, на бульвар. «Папа! Папа!» — вскрикивала она, уходя. Никто не откликался. Она ушла совсем.
Беглый был восхищен. Он нарочно зевнул, потянулся. Беглый был глубоко восхищен. А Хрипун застучал зубами, он больше не мог выносить своего страха, он вскочил и убежал следом за девушкой, через пустой хмурый садик, унес свою тревогу. Беглый снова зевнул, привизгнув, потянулся, положил морду на лапы. Жалко было, что Хрипун убежал, сидел бы тут лучше. Беглый слабо стукнул хвостом и прикрыл глаза, дремать дальше.
Ворона очень даже хорошо знала Беглого. Вот Беглого-то из всей этой компании ворона опасалась. Он на помойке куска не упустит, он стремительный ловкач, он чуткий наблюдатель, он может цапнуть, подстеречь и вцепиться в крыло. Ворона шумно перелетела в верхние ветки. Ворона прекрасно знала про сеть. Она знала то место, где плетут сеть. Она видела, как бьются в сети, скуля от яростного страха. Ворона знала то место, куда отвозят пойманных сетью. И что там с ними делают.
Ворона разозлилась.
Беглый лежал, зевал, наглый, ленивый.
В ясном высоком воздухе верхних веток между двумя порывами ледяного ветра закричала ворона.
Человек был в беспамятстве. Он бежал по Тверской, бывшей улице Горького, и махал руками. Асфальт был скользкий, и человек несколько раз сильно упал, расшибся, перемазался кровью и грязью. Но он всякий раз вскакивал и снова бежал — вперед тянул руки и кричал: «О Го-осподи Бо-оже мой!» Было слышно, что человек заика.
Впереди, куда он тянул сбитые руки, в самом начале Тверской улицы садилось солнце. Человек бежал прямо туда сквозь визжащий грязный ветер. А там угрюмые здания стыли в предчувствии Кремля и небо разгоралось золотыми и синими полосами. Казалось, что человек хочет вбежать прямо в это солнце, пока оно тут. Но вдруг глаза его в самом деле заметили этот тревожный закатный свет, лицо его задрожало, словно от обиды, и он, задохнувшись, остановился. Он стал шарить по карманам, не замечая, как валится и разлетается под нечуткими пальцами всякая дрянь: мятые талоны, монеты, табачное крошево. Найдя связку ключей от дома, он чему-то поразился, сжал ее в руке и с удивлением и страхом огляделся, будто бы не понимая, как попал сюда. Но тут же обмякнув, словно смирившись, он семенящей, суетливой походкой отбежал к краю тротуара и присел на выступ дома. Перед ним на другой стороне сверкал Елисеевский недоступными, прямо-таки неестественно роскошными яствами, переложенными тропическими листьями и огнями.
Человек пробежал по ним горестно-изумленным взглядом, словно сиротка, словно девочка-со-спичками. Бродяги легко и безучастно проходили мимо этого сияния, опускались в недра подземелий. Кавказцы в глубокие машины погружали пышное множество: апельсины, шампанские, шоколады, пушистых русских девок, литых севрюг, осетриц икряных… Но роскошь не иссякала.
Человек стал рассматривать угловой дом, закрытый на ремонт. Верхний этаж в еще светлом небе сквозил руинами, и зеленая сеть маскировала фасад. Вспомнилось барское убранство этого дома, ресторан с актерами и зеркалами, ковры в коридорах и сладкий запах духов и сигар. А сейчас в нем не было жизни, он хранил тайну своих пустот, и можно туда тайно пробраться. Огибая бездонные провалы, замирая в кривых проемах, поднимаясь по мертвым лестницам, чутко вслушиваться — моих шагов эхо? а потом выбраться на порушенный зияющий верх погорелого дома и приблизиться к краю… Упасть не удастся — он передумает в полете и схватится за эту сеть, вопьется помертвевшими пальцами в ячеи и повиснет (с внутренней стороны, между домом и сетью), и отсюда, из текущей жизни не будет видно, как он там висит, изнемогая, как пальцы, изрезанные жгучими плетениями сети, ослабевают и разжимаются.