И она поняла, почему он все еще не бросил ее. Он знал, что никого больше не осталось на земле, кроме них двоих. И даже если им навстречу неслись машины, то это были пустые, неуправляемые машины, сорвавшиеся с тормозов от горя и одиночества и летящие в никуда.
Она придвинулась к нему чуть ближе, чтоб почувствовать слабое тепло, шедшее от него. И тут же отстранилась и стала смотреть в окно.
— Я могу на вас жениться, — упорно повторил он, и на этот раз она посмотрела на него и вздрогнула, увидев, с какой ненавистью он смотрит на нее. Она притворилась спящей.
Ночь передумала кончаться. В какой-то момент, где-то, за каким-то поворотом, она успела разглядеть клочок светлеющего неба, но сообразила, что это один из слабых прожекторов освещает небо в поисках примет утра. Ночь расхотела уходить с такой грустной земли. И приют у них остался только в этой машине, из которой им, видимо, уже не выйти никогда.
Безмолвные и мертвые деревни, лежащие в глухих низинах, узкие, неожиданные улочки в этих деревнях с какой-нибудь бесполезной лампочкой, висящей в плотной черноте, и снег, бесконечный снег. А наивная надменность дороги, которая возвышается, подпираемая с обеих сторон насыпями, — это лишь видимость дороги, у которой есть конец. У этой дороги нет конца.
Огромная невосполнимая потеря осталась у них за плечами. Бесполезно было говорить о ней: горя не хватало, чтоб охватить всю потерю, и поэтому в них осталась лишь легкость и печаль, с которой им уже не расстаться до самой смерти.
И она поняла, что жить они будут долго, невероятно долго, и вместе и одиноко, и робко молить в душе смерть прийти поскорее, но она не будет приходить, и они будут глядеть в пустые, влажные глаза друг другу и не находить слов, чтоб согреть свои испуганные души, и никогда не посмеют никого родить для такой разочарованной, зараженной и опустевшей земли…
И что нельзя ни на единый миг остановиться, потому что это опасно, потому что они услышат тишину, от которой лопнут их слабые сердца, потому что только в этом бесполезном движении еще и может сохраниться и длиться их испуганная человеческая жизнь.
— Ну вот мы и приехали, — сказал он. — Это Востряково, я видел указатель.
И она не посмела ему сказать, что это совсем другое Востряково. Что их два — это Востряково, что по Киевской дороге, а ей нужно другое, что по Савеловской… Она не сказала ему этого, потому что это не имело значения уже.
И она все-таки пересилила себя, и осторожно взяла его за руку, и почувствовала, как ответно напряглась рука, какая была на ней нежная, теплая кожа, и почти невозможно было оторваться от этой руки. Она подняла лицо, поглядела в его горестное лицо с поднятыми молодыми удивленными бровями.
— Мы приехали, — сказала она. — Я узнаю дома…
Он послушно свернул, куда она указала ему, и поехал по какой-то улице, потом свернул еще раз (ей инстинктивно захотелось забраться подальше) и еще раз свернул. Улицы были хорошие, широкие, ухоженные.
Она показала ему на дом и сказала — здесь. Он остановил машину и стал глядеть на нее, ожидая ответа. Она опустила голову, и он отвернулся от нее. Она еще раз взглянула на его затылок, ей захотелось погладить затылок. Она вышла из машины и направилась к калитке, она старалась идти точно и уверенно. Ей удалось сразу же открыть калитку (как он сразу же открыл машину, наитие открывает нам чужие вещи), и дальше она шла по расчищенной дорожке к веранде. Дверь на веранду оказалась незапертой, она осторожно открыла ее и закрыла за собой. Стекло веранды еще больше сгустило тьму, она видела, как он сидит в машине, потому что в машине горел свет, а он не мог ее видеть — пленник света он был. Тогда она села на корточки, чтоб, когда его глаза привыкнут к темноте, он видел, что ее уже нет на веранде. Она поскользнулась на ледяном полу и упала, больно ударившись щекой. Она заплакала от боли, но тихо, чтоб хозяева дома не услышали ее и не вышли…
Она подтянула ноги к подбородку и лежала и тихонечко плакала, пока наконец не услышала, как завели мотор и поехали, и потом шум машины затих вдалеке.
«Ну вот. Ну вот мы и остались одни. Я тоже лежу. Как ты лежишь там? Куда смотрит твое мертвое лицо? Как стоит твой оранжевый „жигуль“? О нет, я не брошу тебя. Мы встретимся с тобой сегодня же. Сегодня же моя собственная душа отыщет твою, и, освобожденные, они сольются в высшей, справедливой любви».
Занебесный мальчик
Из центра Земли, из точки ее сердца, из сердечных недр магмы, из мамы нашего мира поднимается тепло жизни и идет до самого синего неба. Мы оледенели бы, если б не Земля. Сине и светло в нашей жизни, в городах и селениях наших, но если остынет кровь ее, то унесемся в черноту мы, в грозное «ау» космоса: в нем нет жизни и нет конца и начала. Я думаю об этом всегда.
Я живу в трудной стране Россия. В ней много зимнего снега и высоких тополей. В юности я глубоко верила в Ленина. Свадьбу сыграла у Вечного Огня. Но еще до замужества я любила лежать на ночной земле и смотреть вверх. Но Бесконечности я не видела.
В космос я проникла своим сыном. Прорвав голубую пленку жизни и пронесясь в пустоте, Юра увидел, что Бога нигде нет. Он был первым из людей, кто побывал там. Мрак бесконечности. Один бесконечный мрак. И слепые огни чужих солнц. Он вернулся, родной мой мальчик, и сказал: «Мама, все правда, нигде нет Бога. Наши оказались правы». Его голубые глаза смеялись от гордости за свой дерзкий подвиг — он был первый человек в мире, проникший за черту жизни. Я никому не скажу, как он исчез и за что его погубили. Намекну только: однажды, не стерпев, он плюнул в лицо Брежневу, который приучал Юру пить, и с тех пор он бесследно исчез, мой единственный сын.
Мировая слава его белоснежной улыбки не грела Юру, моего мальчика. Его лихорадило и знобило, и смелые его глаза струили синий смех героя, покорителя космоса.
Обсыпанный звездною пылью, он стал грубить людям: бросался на них с криками, он бледнел и озирался по сторонам.
Ему было тесно даже на море.
Он совсем перестал переносить вид ночи, и он плюнул в лицо старику, который нагло утверждал, что сделает счастье для всего народа. А Юра смеялся и знал, что это глупо, подло и хитро — врать в глаза собственному народу про счастье. Юра сам видел, что за небом никого нет и некому сказать: «Мы у себя внизу построили счастье народа навеки».
Там мрак, мрак и пустота бесконечности, и никто на нас не смотрит, кроме адского беззвучия, и безвоздушия, и бессветия; от которых может лопнуть сердце, как оно уже лопнуло у добрых собак-космонавтов Белки и Стрелки.
Некому сверху смотреть на нас, кроме черной бездны, и Юра ему плюнул в лицо — старику — обманщику русского народа, и злобный старик покраснел и погубил его бесследно.
Одно у нас есть — одинокая Земля, на которой случайно зародилась жизнь, и кроме этой Земли никто во Вселенной не знает, что такое жизнь и зачем она нужна.
Мы живем, земляные, хлопотливые люди, и бок о бок с нами другие теплые небольшие существа.
Сейчас я живу одна. После погибели моего сына я затаилась. Никто не знает, кто я. Мне ни легко, ни тяжело, ни страшно и ни радостно. Я встречаю дни и ночи, задумчиво улыбаясь, — во мне нет жадности остальных земляных существ. Моя простая пенсия и кормит, и согревает меня, и дает мне почитать газеты и журналы. Но, если в них встречаются намеки на занебесное, я их безжалостно вырываю, потому что в них ложь.
Мой сосед по квартире Орлов кричит, что я мелко рву его почту. Я не отвечаю. Он дворник, он скребет верх Земли, и он от своей плосковатой жизни разводит маленьких рыбок в глубоких и тихих аквариумах. Я не препятствую ставить эти зеленоватые квадратные миры в общественной кухне. Конечно, мне нравятся ленивые изгибания нежных водяных трав и беготня ярких рыбок. Мне нравится, что видно, как дышат их крошечные жаброчки. Вот ведь, эти рыбки не совсем с нами, с нашей воздушной жизнью, но вместе с этими мокрыми малютками мы вертимся вокруг своей оси, ни разу не пролив из их мира.