Орлов глухо охнул, но я сказала:
— Внимание!
Орлов крикнул:
— Октябрина! Октябрина!
Я подняла руку. Но Орлов крикнул мне через руку:
— Октябрина, прошу тебя! Ну, прошу тебя!
Итак, я сказала:
— Внимание! Всем приготовиться! Уходим под землю!
Фаина вдруг хрипло захохотала.
А Орлов ни с того ни с сего крикнул ей:
— Заткнись, она все-таки моя мать!
Я кивнула. Он понял меня. Да, я теперь мать всем им, всем людям, которых я спасу, уведу их к источнику жизни — в сердце Земли.
По лицу Орлова текли слезы.
Я сказала твердо и громко:
— Орлов! Времени нет совсем! Приготовьтесь! Двигатель запущен, из сопел бьет пламя!
— Юра! Юра! Свяжи ее! — завизжала Фаина.
Но я резко повернулась к Феликсу. Он стоял, подняв лицо ко мне, он сжимал мою лапшу в кулаке, и волосы его, безвольнее водяной травы, огибали одутловатое лицо, замерзшие ключицы, грудь и бедра. Но масляно-черные глаза были внимательны и остры. Потому что он был обратный мальчик, и он понимал, что он — корабль.
И я выхватила свою розу из-за спины и бросила ему в самую грудь.
Я крикнула ему:
— На тебе розу, «Кармен»!
И в тот же миг заостренный стебель розы вонзился в грудь ему и врос. И в тот же миг магмическая кофта запылала и слилась с магмической розой. И в тот же миг магмическая грудь его раскрылась алым и жарким нутром своим. И с этого момента он был уже корабль. Я стала громко отсчитывать секунды: «Раз! Два!..» На счете «три» все должны были схватиться за Феликса, потому что сопла его уже забили пламенем, а моторы взревели, и он стал ввинчиваться в Землю. И я крикнула: «Три!» И все мы бросились к нему и схватились за него, а Земля наконец со стоном раскрылась, впуская нас в горячие родимые недра, и мы стали опускаться к самому сердцу ее, радостно пылающему нам навстречу.
Мы опускались с бешеной скоростью, и корабль наш «Кармен» сгорал от трения, но мы были уже близко, близко, близко…
И Земля сомкнулась над нами, укрыла нас навсегда от смерти и гибели.
Печаль отца моего
В наше страшное время молодой рабочий Виктор любил своего единственного сына. Теплое темя и внимательные глаза особой младенческой синевы — четырехлетний простой ребенок. Виктор темным утром брал Костю за ручку и уводил его в детский садик, скрипя снегом. Не расставаться было нельзя. Виктор шел на завод тяжело работать. Снег синевато скрипел, из садика пахло кофейным напитком с молоком, из яркого окошка внимательно смотрел Костя, терял в утренней тьме огромного отца. Адский завод ждал отца-рабочего грубо махать руками, колотить по железу, рвать рот криками. (Виктор был бригадир.)
До Кости Виктор жил, как не жил, и ему было не одиноко. Но родился мальчик, и у человека в душе открылся провал. Мир светлый и щебечущий, а внутри мира оказался сильный, молодой Виктор с младенцем на руках.
Рабочий заискивал и угрожал миру, но власти отцу не прибавилось, и он не знал, погибнет ли нечаянно его ребенок или станет расти и жить. Мир ведь радовался, когда Кости еще и не было, об этом не хотелось думать, но все время думалось. Единственное — отец возненавидел завод. Завод был груб, воинственно бездушен, он был черный и красный. Завод стал нестерпим для человека, измученного любовью.
Виктор был резковат с сыном, потому что объятием мог нечаянно раздавить его маленькое тельце. От слабости и мягкости этого тельца Виктор беспрестанно горевал. Виктор боксировал с сыном, отталкивая младенца подальше от смертельного объятия. Глядел на свои черные руки, пальцы плохо сгибались от жизни с грубыми предметами. Виктор боксировал, показывал приемы, разучивал песни. Ребенок обожал отца, вяло подыгрывал этой физкультуре, внимательно смотрел синими глазами. Виктор опускал глаза. Он догадывался, что так жить невозможно, должно быть что-то, что их с ребенком уравновесит. Он не замечал печали своего мальчика. А ребенок не понимал своей печали, он только видел, что отец печалит его, маленького. Как город Чапаевск в пассажирской ночи — так горел Виктор. И в печали глядел пассажир на гневящие небо пламена едких труб. Город — испуг… комсомольско-промышленное одиночество в снежных степях.
Вспомнив чужой, напугавший его город, он подумал про вокзал и дорогу, подумал о море. Оно на земле измученных городов и черных дырявых селений — есть оно. Оно уравновешивает всех, оно больше, глаже всех, и оно прекрасно.
Костя визжал и плескался на краю бездны. Виктор, счастливый, входил по грудь, внося Костю в высокую воду, играл им, как маленькой рыбкой, радостный и уверенный в себе, — вода вернула нежданную легкость движениям, большая, она напомнила о молоке и времени, оберегая младенца, разрешила играть с ним от всей души.
Виктор представил сына морским офицером в белом кителе и повез мальчика на экскурсию в Севастополь. В местах битв усталый ребенок засыпал на руках, но это было неважно — он присутствовал здесь, а отец смотрел за него прямыми серыми глазами на пушки и корабли.
Легкость жизни вернулась к Виктору от простора, ветра и белых кораблей.
В дельфинарии репродуктор любовно рассказал о таинственных свойствах дельфинов. Как в древности, прельстясь солнцем и клейкими листочками, они вышли из воды, но сухая жизнь была напоена страданием борьбы, и они вернулись в млечную воду, решили не развиваться, решили плескаться и играть навеки. Малыш не мог еще понимать, но Виктор жадно впитывал за него рассказы о чудесах жизни, счастливыми глазами следил за двумя дельфинами, кружившими в бассейне. Умницы, уму предпочли игру они, борьбе — ласку и таинственную нежность к людям, проживающим на суше в борьбе и уме. Дельфины похожи были на радость. Старший Джонни был талантлив и смел. Младший, Лилипут Федорыч, был непослушен и мил. Девушка с голыми ногами командовала с белой тумбочки. Всем было завидно, что она трогает дельфинов. Умненький Джонни ловко ловил мячики, а Лилипут Федорыч путал, смешил, часто убегал на дно. Мальчик был потрясен дельфинами, и никто не замечал, что дельфинам немножко жалко нас, людей.
— Сынка, это не рыбы, — пояснил Виктор. — Они, как мы, кормят детей молоком.
— Куда же Федорыч утопает?! — разволновался малыш.
— Они в воде тысячи лет, они уходят на дно, когда захотят!
А репродуктор вдруг подхватил эту мысль и сказал:
— Лилипут Федорыч часто опускается на дно загона. Мы недавно подселили туда новых и разных жильцов, и он уходит проведывать их и посмотреть, как они себя чувствуют.
Мальчик изумленно взглянул на отца и впился синим взглядом в миловидную воду.
После дельфинария вновь гуляли по городу.
Белый Севастополь сиял победами, и Виктору было счастливо на душе от русской славы. Он поднимал своего малыша высоко, к самым ногам гранитных адмиралов.
— Сынка, стань, как Нахимов! — крикнул он грозно и весело.
Вокруг даже засмеялись от нескрываемой простоты его чувств.
Младенец, переполненный горячим солнцем, смотрел сонно и нежно. Он тихо смеялся от своего папы и просил попить.
Костя увидел стакан с минеральной водой и поразился, как пузырьки с самого дна летят и дрожат. Попил и немного поплакал. И тихонько уснул.
В автобусе Виктор следил, чтобы солнце не падало на лицо спящего. Насильно удерживал в себе севастопольскую легкость, но все равно думал: «Нехорошо, что ты оставляешь меня одного, сынок». Сам понимал, что это его ребенок устал и уснул, и в отчаянии думал про веселое: как они с сынком будут рыбачить, строгать ножиком, — но оставался невозможно один, а спящий ребенок жесток и независим в тайне своей отдельной жизни.
До самой Чайной Горки спал сын, а отец нес его, не будя. Там внес в темный сад, пробрался к своему сарайчику по бледной дорожке и заснувшего в Севастополе уложил в кровать у окна, где черный садовый воздух был близко к лицу. А сам долго не спал, курил на лавочке, слушал, как в темноте падают яблоки.