— Я понимаю, — сказала Ирина Ивановна, — предсказано, что знаки тьмы, но это не в ваших башнях, а в тех, напротив, — домах-книгах. Поэт один предсказал. Мне подружка рассказывала,
— Я больше ничего не боюсь, — сказала жиличка башни и, задумчивая, была в этот миг высокомерна. — На холмике беленькая церквушка. А в доме «Сирень».
И она, доверяя всему миру, поглядела на подошедшую, а та с легкостью угадала следующее: «Она пригласит меня в гости. Прямо сейчас. Она из тех, кто не закрывает больше дверь». Ирина Ивановна таких людей видывала, не как все, но все скользили взглядами по таким и, поежившись, пробегали дальше. Ирина же Ивановна неприятно пугалась и долго носила в душе осадок от встреч. В большинстве это были бомжи. Другие же — верующие православные, очень бедные люди. Бедность их сияла чистейшими, изысканными линиями, чудно ложившимися в густое месиво жирной жизни. То есть само месиво было, как тухлое мясо, а тонкая бедность — замкнутый аристократический узор. Плебейкой быть рядом с ними не хотелось, а по дурости не виделось их непостижимой, непритворной кротости. Бомжи же в языческом своем бесновании чистенькую и опрятную женщину просто пугали. Хотя манили мучительно.
— Пойдемте ко мне сейчас в гости, — позвала молодая мать.
Ирина Ивановна вспомнила, какой неустойчивый видела сегодня сон. Как решительно и даже лихо носилась она всю ночь с одного света на другой. И она сжала в кармане горсть сапфиров.
Она пойдет, потому что несомненно почувствовала себя обделенной рядом с этой одиночкой.
Она тут же представила небольшую прихожую (так отвыкла от маленьких квартир!). Из прихожей вход на кухню и в светлую одинокую комнату. Обстановка небогатая, но уютно приспособленная к тихой жизни. Обстановка знала лучшие времена, и когда хозяйка еще работала в Гнесинке, обстановка считалась очень неплохой. Они войдут, и, загораясь азартом соучастия, Ирина Ивановна, как подруга (как те подруги, что втайне враждуют с мужчинами), начнет лихорадочно придумывать тысячи способов выжить и приспособиться, безмерно удивляясь на младенца, на то, как он удобно расположен в мире, как продумана его беззащитность и абсолютная красота. И как бы ни был мир загадочен в своей дикой ненависти к жизни, младенец вплыл в него смутным розовым облачком и требует света и воздуха. И Ирина Ивановна будет воспламеняться и хлопотать в приподнятом настроении, как простая подружка, как милая женщина, о, каждую мелочь подолгу обсуждать. Крикнуть из комнаты в кухню (крик сквозь солнечный столб, льющийся из окна через всю комнату):
— Лен, Лен, а я забыла, Наташка памперсы когда привезет? А-а, в пол-пятого? Ой, ну Лен, ну что же ты бутылочку так плохо-то помыла?! А в детской кухне могут менять кефир на «Малютку», раз наша не пьет кефир, капризница такая?
— …Я с удовольствием зайду к вам в гости, меня Ира зовут.
— А меня Лена. Я буду только рада.
Мать развернула коляску и, уходя со двора, уходя, сама почувствовала, что навсегда уходит из этого мира (книгу в свете читала вечность назад!), она оглянулась на дерево, она вздохнула:
— Я даже теперь проговариваю про себя, когда гуляю здесь: «Пойдет направо, песнь заводит, налево — сказку говорит»…
Ирина Ивановна сказала ей:
— Но вы гуляете здесь каждый день. С самого утра. Ваш день не мерян. Вы можете быть здесь, сколько хотите. Здесь тихо, светло, и это дерево. Хоть до сумерек.
— Я так много поняла, — сказала мать. — Безусловно, я хожу в церковь.
— Ах, вот, вот эта маленькая беленькая церквушка! — воскликнула Ирина Ивановна. — Как только Калининский этот бешеный ее не смел!
— Ой, что вы, здесь высокое место! — ответила мать. — А вот мой дом, вот мой дом, вот «Сирень».
— Никогда не была в этих домах. Ни одного знакомого не имею на Калининском.
— Вот теперь вы будете здесь часто бывать! — отозвалась мать. — Теперь у вас есть здесь знакомые. Это — мы!
И Ирина Ивановна вновь подумала, какие простые бывают радости, и как надежно они заполняют друг друга, и, в сущности, их можно находить много — беспрерывный поток радостей (а то, что вспомнились длиннолицые субъекты из сна с их изгибами, мыканьем, с седой травкой под ногами — проскочить, забыть).
В подъезд они занесли и коляску вдвоем. Ирина Ивановна поддерживала ее сзади и шла спиной. К лифту нужно было подняться на один лестничный марш. Ирина Ивановна ожидала, что на лестнице будут специальные рельсы для колясок, но их не было, и они внесли коляску на первый этаж. Мать вызвала лифт, а Ирина Ивановна сказала:
— Я сейчас, я быстро, я мигом! — и побежала вниз. В подвал. «Каша у меня в голове!» — мелькнуло только, а ноги уже несли по пыльным ступеням, и хоть звала тоненько из света слабенькая мама, но — уплывала, а Ирина Ивановна, пыхтя и топая, катилась вниз.
Там был подвал. Там, под лестницей, была какая-то квартира, что ли, и дверь туда была приоткрыта. Пока бежала, слышала гудение лифта вверху, и это двойное движение вниз (ее и лифта) заставило ее сильнее мчаться. Она почему-то решила, что успеет вернуться. И еще мелькнуло: «Красивый был, холодный и абсолютно замкнутый в себе день».
Ирина Ивановна приблизилась к приоткрытой двери. Под лестницей было темно, но в дверную щель шел желтоватый свет. Слышался дальний гул голосов, и сильно несло духами и дорогим табаком. «Гости здесь!» — обрадовалась почему-то она. «Кто такие? Под самой „Сиренью“, в корнях!».
Ирина Ивановна хотела лишь постоять с минутку и уйти (наверху лифт замолчал, дверь шахты открылась, и теперь там, вверху, ее ждали). «Ждать будут, будут! — поняла Ирина Ивановна. — Мы с Леной подружимся, я буду ходить для нее в детскую кухню!»
Дверь распахнулась, и пред Ириной предстал богатырь. Шаляпин! В концертном фраке с объемной грудью тяжелобаса.
— И ты, и ты! — пропел он, красавец, и теплыми руками поймал ее ладошки.
«Я тут же назад, я тут же обратно! — думала она. — Вот, я даже упираюсь, а он меня почти тащит!» Так и было. Ирина Ивановна почти что ехала по сверкающему паркету, влекомая гудящим красавцем. «Отцеплюсь от него и стрельну наверх!»
— Федор, мне больно! — взвизгнула она наконец.
— Прости, дорогая! — со значением поцеловал ей пальцы, но не выпустил из своих, продолжал держать, а рука нагревалась.
И вдруг подскочил Ленечка со скрипочкой, с учтивым поклончиком. Льющийся и шелковый, он льстиво прильнул к скрипочке, он дрогнул, качнулся, поплыл шлейфом за Ириной и Федей. Тут высокая до изумления, шелестя целлофаном, прошла мимо них девушка. Она все время подворачивала каблук. В целлофане у нее были желтые, какие-то шальные розы, а под мышкой — тоже скрипка. Ирина оглянулась на Леню, и тот решил — сигнал, и полоснул смычком жестоко по тоненькой, по тоненькой своей, нагретой от щеки скрипке. Скрипка выплеснулась в лицо еврею, и тот зажмурился, выдерживая муку такую и восторг. Она ему плакала прямо в лицо, а он щекой к ней прижимался, жмурясь и дрожа бровями, и это был концерт. Хотя долговязая так и спотыкалась, помахивая желтым своим помелом, и не играла на скрипке. Но и не падала. Двое мужчин в серой тени курили на диване, а одна полная, плохо покрашенная женщина все пила и пила, хохоча сама с собой. Откуда-то приходили люди и уходили, и снова приходили. Федору длинная с желтым крикнула: «Федя, где Юра?», а тот пророкотал: «В магазин побежал!» Ну да, пьянка, приятная весьма, богемная.
Федор усадил Ирину в кресло и ухаживал, очищал апельсин ей. Ирина глотала холодные дольки, и все бы ничего, да в углу, никому, правда, не мешая, все строчила на швейной машинке бабушка какие-то ситцы из старых времен. Это было так неприятно, что Ирина все время пялилась на старушку. А та была чистенькая и ухоженная, серенькая и добренькая на лицо. А ситцы были в набивной узор — восточными огурцами, мелким желтым цветком, кубиками и кружочками. Они стлались вокруг машинки, плавно опадая, простроченные, а бабушка не разгибалась, крутила ручку, строчила строчку. «Это ивановские ситцы», — шепнул чуткий Федор. Пахнуло горячей водкой, но приятно — в смеси со сладким трубочным табаком. «Это нам для концертов, для плясок!» Ирина кивала, одобряла.