Выбрать главу

…Если бы сейчас забыли про сумку, заговорились, увлекшись друг другом, смеясь, конфузясь, играясь, убежали б совсем. В кафе.

…А сумка была открыта, и сом смог бы разворошить бумагу, высунуть тупорылую морду, повести дрогнувшим усом и перевалиться через край, сильной тушей опрокинув сумку. Он бы дополз, царапая бледное брюхо о стекла и мусор покатых дорожек, он бы перевалил через бордюр и плюхнулся в воду и ушел бы на дно, поранясь о ржавый край жестянки, торчащей из ила, он бы сам закопался в ил. Прежде всего крепко выспаться, пошевеливая усами от беглых сквознячков, и навеки забыть этот смертный страх света-воздуха. Невыносимо.

…Сидели недолго. Пришли на второй этаж темного дома. В сыром, затхлом подъезде больно и громко застучало сердце у юноши. А потом Светлана Юрьевна открыла дверь и пришли в кухню, а там уже включили свет. Окно в кухне было настежь распахнуто, и в него тянуло тем самым запахом черной воды, хотя пруд был довольно далеко. Юноша разозлился на этот запах, но попросить закрыть окно — не посмел.

На свет вышел из недр квартиры белолицый, как будто в начале водянки, мужчина с масляной головой. Он был в тренировочных шароварах и бледной кофте на пуговице. Он жмурился, будто свет ослепил его.

Юноша ощетинился, звонко стал говорить про философию, и что в МГУ принципиально не поступает, чтоб не сбить ход мыслей. Супруг растерялся — ибо был простой инженер-плановик. Он робко гладил жену по спине, будто заглаживал ушибы, и слал дрожащие улыбки юноше. А тот разглядел, что миловидная жена этого утопленника немного косит. Поэтому взгляд ее и казался скользящим и шелковым. Юноша кривил тонкое лицо в неясной усмешке, принципиально смотрел поверх их голов, и подбородок его почти не дергался. А развернутый сом крупно дрожал на столе. Из окна к нему долетал запах воды.

А когда возбуждение от встречи улеглось и все подошли к нему, он задрожал так сильно, что упало и разбилось блюдце.

Не знали, что делать. Топтались на расстоянии от стола. Сом жил и жил, спать не хотел. Тыкали ножом, нож соскальзывал, мышцы дергались судорогами — не пускали в себя нож. Тогда юноша попросил спицу, чтоб вонзить в нервный центр (когда-то он работал санитаром в больнице). Он подумал про запах воды, который придает сил этой твари, но опять не осмелился попросить, чтоб закрыли окно. Спица скользила. Тогда юноша грудью налег на нее. Получилось: металлический прут двуострый от нажима вошел. Задача была: вогнать прут в плоть. Получилось. Прут вошел и в грудь, и в сома. В сома навеки, а в меня ненадолго. Сом вскрикнул, выдохнул и обмяк; я же свой укол — промолчал.

Сома вскрыли, обмыли, а я тайно ушел, как будто по нужде, а сам внезапно свернул в ванную. Там перед зеркалом (даже не потрогав красивые пыльные флаконы) я свитер задрал и ранку свою послюнил.

Сом был хорош в соку. Хороши были шкварки на противне, а тучное белое мясо расползалось, как тесто. Наелись. Сом питается падалью и живет триста лет.

— Мама моя была сумасшедшая, — рассказывал сытый, красные губы лоснились. — Мне она говорила, что человек длинней своей жизни. Не после смерти длинней, а сейчас, пока жив, своей жизни — длинней. Как, например, ветер в какой-нибудь глухой степи длинней времени, закрученно тикающего в железной коробке часов марки «Слава». Она говорила, что помнит меня маленьким в байковых штаниках и свою жизнерадостную молодость с библиотечными книжками. Постепенно мы с ней разошлись. «Стала я некрасивая, ожиревшая, заворот мозгов, сосуды полопались, обожаю селедку, варенье, я тебе, молодому, несытому, до ужаса неприятна. Ты стыдишься, прячешь меня за занавеской, когда приходят твои товарищи».

Трогать себя я ей запретил. Я тосковал, что не работаю больше санитаром в больнице. Питались мы плохо. Ее инвалидная пенсия, да я соберу-сдам бутылки. Постепенно она совсем забыла, что я ее сын, бормотала, умильно глядела вперед, бледные глаза сияли, с кем-то она говорила все время. Умерла в больнице, из морга я ее не забрал — не на что было похоронить.

Юноша нагнал сумерек. Вечер надвинулся. Муж и жена жались друг к другу. Сомий скелет белел на жирном противне. Где-то напевала женщина. Все трое удивленно прислушивались. Снег за окном отталкивал темноту, лилово взблескивал. Супруги поглядывали на юношу вопросительно. Муж покашлял и фальшиво спросил:

— Светочка, тебе, кажется, пора уже спать?

Она не посмела ответить.

А он не уходил, накапливал в себе злость. Ранка на груди его подсыхала, прилипала к свитеру. Наконец он решился, молча встал и пошел не оглядываясь, никто не посмел проводить его до дверей. Уходя, он оставил дверь открытой, чтобы сквозняк из нее сшибся с ветром из кухонного окна, которое так и не закрыли.

На улице он оглянулся, задрал голову, чтобы обидно засмеяться красными губами на их слепые стекла.

Прохладный ветер приятно холодил горящие щеки.

1995, Берлин

Старик и шапка

У этого высокого, стройного старика три шавки и пять кошек. В бессильной ярости старик смотрит на кошек. Он играет желваками и нервно хрустит пальцами. Кошки пристально смотрят на него снизу, беззвучно открывают свои рты, постукивают хвостами. К шавкам старик терпимее, потому что собака теплее. Шавки крикливо лезут обниматься и смотрят умильно. А кошки выскальзывают, беззвучно разевая красные рты, и любят наблюдать из засады.

Старик гуляет с шавками, а кошками не дорожит — те ходят гулять сами, когда захотят на улицу. Но они никогда не теряются, они прекрасно знают свой адрес.

В бессильной ярости худой горбоносый старик смотрит на весенних влажных котят (от пяти кошек по пяти душ котят). Все они черные, старик знает почему. Это отец котят — черный кот Василий с белой лапой. У Василия у самого есть и квартира, и хозяйка, но ему мало, он ходит где хочет, аж от бывшего Калининского до Никитских ворот.

В бессильной ярости старик открывает ему дверь, иначе Василий впрыгнет в окно (этажи для него не помеха). Василий приходит к своим пяти женам, и каждая выделывается перед ним, оттесняя других. Шавки весело дружат с Василием, старик играет желваками и хрустит пальцами.

Весенние котята вырастают и уходят в большой мир вслед за отцом. Но пять кошек остаются, иногда только выглядывают в большой мир, а так сидят на подоконниках и ждут своего черного мужа.

Старик живет в большой трехкомнатной квартире, высокой и стройной, как он сам. Старик пьет вино. Еду он делит по-честному на три доли: одну долю — шавкам, одну долю — себе и одну долю — кошкам.

Старик считает, что и квартиру надо поделить по-честному: в зале — он, старик, в солнечной комнате — шавки, а в боковушке — кошки. Чтоб каждый знал свое место.

Но шавки носятся где хотят и даже спят в стариковской постели. А кошки безмолвно пылают холодным пламенем глаз и лезут с непреодолимым упорством. В бессильной ярости старик уступает им. Кошки тоже спят в его постели. Старик пробовал уступить им всем свою большую кровать и даже переехал в боковушку. Но все приперлись и туда вслед за ним, набились в комнатенку, и ступить стало негде. Старик переехал обратно, в залу.

Ближе к ночи, повыкидывав их всех из своей кровати, старик ложится спать. Вино теплыми токами ударяет его в сердце.

В доме старик ни с кем не здоровается. Он раззнакомился с миром. Он от тайной вины (что пьет вино) стал надменным и постепенно перестал узнавать мир в лицо.

У него в квартире воняет. А на полу сами знаете что — то тут, то там…

В квартире у него из красивого остались только белые потолки с лепниной и белорамные, плетенные во всю стену окна. Квартира похожа на летательный аппарат. На догадку о нем. На первый чертеж-эскиз.

Старик спит, раскидав своих шавок, и в сердце его ударяют теплые токи вина «Сахра». Поглубже уснув, он добреет, и звери потихоньку подбираются поближе, ложатся где хотят, где кто любит. Некоторые кошки до зари не смыкают глаз. Лежа на груди старика, плавно покачиваясь на его винном дыхании, они слабо поигрывают когтями и неуклонно смотрят вперед. Так они ночью все вместе плывут.