Выбрать главу

А в это время происходила приватизация. Но старик не счел нужным. Он раззнакомился с миром и разве что с трудом узнавал какой-нибудь дрожащий листик липы во дворе. Он даже шавок своих выгуливал отдельно от благородных собак. Он выгуливал их вокруг памятника Гоголю в соседнем дворе.

Старик пренебрег приватизацией, потому что не хотел отвлекаться. Из внешнего мира его интересовала только пенсия, за которой он следил довольно алчно. Его не интересовали даже равные ему падшие старики с «Сахрой». Он был одинок, как ледокол «Ленин». Атомоход.

И вот однажды, раздав зверям еду, а себе еще и полстакана «Сахры», старик погулял по комнатам и лег спать. Предварительно скинув их всех со своей кровати, кроме одной шавки, особенно облезлой, бывшей болонки. Старик ее оставил, потому что она была вся кожаная, а кожа голубая, она тряслась и мерзла от старости и злобы.

Старик лег спать и, уснув поглубже, подобрел, и звери сползлись, молча подрались за лучшие места и улеглись на старике и вокруг. И все вместе плавно отчалили.

И вот луна полилась в дивное огромное окно и залила комнату. А от стены напротив всплеснулись навстречу ей осколки хрусталей на косенькой полочке. А с груди старика навстречу ей вспыхнули и засияли безмолвным холодом кошачьи глаза. И все вместе они наделали столько безмолвного света, чудного, быстро мерцающего и меняющего цвета, что облачком встало сияние, похожее на непостижимое сияние Севера. И красивый потолок белоснежной высоты лежал над всем этим.

В этот миг дверь открылась и вошли двое в куртках. Один держал бутылку отравленной «Сахры», а другой простой нож, и оба приглушенно спорили, что лучше.

Вот в чем дело. Получилось так, что наш народ, пережив великое многообразие изощренной к себе ненависти, думал, что уже все, фантазия иссякла. Но это пришло новое мучение на человека, уму непостижимое. Дело в том, что все одинокие пьяницы учтены в милиции, а раз они не приватизировали вовремя свои квартиры, а в одиночестве своем порвали связи с миром, то можно их убить ненаказуемо, никто их не хватится. А поскольку среди нашего народа все больше и больше одиноких пьяниц, и никто никогда их не будет искать. Квартиры же отойдут милиции, и она сама их приватизирует. Но и милиция, набранная из сельских пареньков с пухлыми лицами херувимов, за все эти годы натаскана была на беспощадную борьбу с пьяницами, вредившими нашему народу идти вперед и толкавшими народ в разные стороны. И вот у старшин в куртках, один из которых был очень полный, с лицом младенца, а второй хорошенький, как муха в меду, и у обоих дома по паре белокурых детишек, а здесь пустой, одинокий пьяница в великолепной квартире.

Вошли двое старшин, приглушенно споря, и замерли на полуслове. Со стариковской кровати на них смотрело столько глаз, сколько не бывает даже на адских химерах. Про химер старшины не знали, но все равно испугались и стояли бы вечно, бедолаги, пораженные великим страхом, и молчание длилось бы вечно, потому что нет страшнее этой казни для крадущегося убить — десятки внимательных глаз с тела спящей жертвы. Стояли бы, угрызаемые стыдом, пока из старшин не превратились бы обратно в вольных сельских пареньков и не ушли бы тихонько, всхлипывая от страха и любви, к себе в деревню, к маме, к полям безбрежным… но тут загремело в окне, это в форточку впрыгнул кот Василий. Он пришел навестить своих жен. Он был черен, он сиял несусветным глазом (второй был потерян в битве), и он беззвучно открывал красный рот. Он мгновенно понял, что в доме чужие. Старшины закричали. Кошки бросились молча. Выпустив когти, волнисто они летали бок о бок со своим мужем и нежными лапами обжигали лица старшин. Шавки же закричали, хоть запоздало, но непримиримо. Сбившись в кучу, они кричали, чтоб те убирались, проклятые. Синяя болонка так орала, что умерла от разрыва сердца. Старик спал.

На краю мира летом падает снег. А зимой встают нестерпимо слепящие льды — выше неба. Небольшие тихие люди живут на краю мира. Они узко и кротко смотрят на мир слепящего торжества. Они знают, что они уйдут, а слепящее торжество останется. Внутри у них теплые удары крови. Кротость их от слепящего безбрежного мира вокруг. Им нравится холод и ясность этого мира. Они рады, что их позвали пожить. Однажды они увидели в небе самолетик. Он приблизился, и им стало видно, что у него ледяные стекла кабины, а на крыльях перепонки. Он жужжал, а на груди у него, как ножевой удар, — зияла звезда. Люди ахнули и замахали ему. Но он полетел дальше, в ту глубь, откуда встает северное сияние, куда не ходят люди. Очарованные, глядели они вслед. Никогда не смели они уходить так далеко, куда улетел этот небесный самолет. Они думали, туда людям нельзя. Люди окраины мира собрали совет и решили запрячь собак, побежать за самолетом. Неделю они бежали за ним, поднимая головы вверх, туда, где он царапнул небо. Тогда был день в мире. Зорко они вглядывались в сияние вокруг. И вот они нашли его. Он был разбит. Они поняли, что он умер. Но тот, кто должен быть в самолете, — исчез. И они бежали еще. Умные собаки уже знали, что они ищут в бездонно сверкающем воздухе — запах жизни искали они. И вот теплые толчки в своем сердце ощутили они, и собаки, завизжав, понеслись, они нашли человека. Но он уже умер, как и его самолет. Эти теплые толчки в сердце, что ощутили собаки, были запоздалые толчки. Человек уже умер, а толчки еще не растаяли, собаки успели их перехватить. Весь прозрачный, как лед, он стоял на коленях, а слезы в его глазах застыли, как стекло. Одной рукой он упирался в лед, а другую держал высоко вверх. Он хотел, чтоб, замерзая, она так и стояла — знаком, а в руке его была красная тряпочка, которая одна дрожала от холода. Люди окраины мира не догадались, что он стал вехой, меткой, флагом, вымпелом, стягом. Что нами открыта теперь эта земля. Они его вырубили из снега, и ямку замело, как до открытия. Они подивились его ботиночкам. Вырубили ему во льду комнату, посадили в нее и закрыли вход ледяной глыбой. Чтоб теперь он из новой своей вечной жизни видел сияние безбрежного мира, тончайшую ощутил бы негу холода и молился бы на северное сияние. Красную тряпочку они взяли с собой жить и поспешили обратно, потому что начиналась пурга.

Это был полярный летчик, советский первооткрыватель. Он первый в мире открыл этот нестерпимый снег, эту окраину мира, этот полярный круг и остался в нем навеки. А старик пьяница был его сын. Поэтому каждую ночь ему снились маленькие люди окраины мира и непостижимый лед этого мира. Поэтому старик не просыпался до утра. Никогда.

Утром, проснувшись, старик понял все: это кот Василий приходил в форточку навестить жен, а ушел, не закрыв за собой дверь.

В бессильной ярости старик закрыл форточку и дверь. В угрюмом молчании он завернул синюю шавку в шаль и положил ее в сумку. Старик сварил еды, поделил на три части, выпил «Сахры» и пошел в ателье, заказать себе из шавки шапку.

Можно сказать, что старик не может быть сыном полярника из-за времени. По времени наши полярные завоевания произошли не так уж давно, и сын полярника должен быть мужчиной средних лет, а не стариком. Но старик живет в Доме полярника в квартире именно того полярника, которого послали завоевывать полярный круг в кожаных ботиночках. И сны снятся именно этому старику. И тонкая нега полярного холода входила именно в его стариковское сердце. Кроме того, что значит время? Оно давно уже течет как хочет, как ветер, например. Можно тогда еще подумать про самого полярника, что он был идиот, раз поехал в ботиночках. Но нет. Это не так. Это у всего нашего народа однажды запросили радостных верящих сил на тысячу лет вперед, разом и без отдачи. И народ радостно отдал, и полярник полетел в ботиночках, и хрупкие его ноги сдавил нежный холод Заполярья, и кремлевские звезды вскипели рубиновой кровью, и высокомерные салюты гремели в зеленом небе, и мертвец хохотал в мавзолее, и бедняцкое счастье сверкало. И время стало течь, как ему вздумается. Как ветер текло, а народ, устав-устав-устав, потративший себя разом, а не постепенно, не разумно, как любые другие народы мира, он как бы сжег себя в этой любви и вере на тысячу лет вперед. Он теперь кружит в этом странном времени, как сухие листья.

А старик правильно сделал себе шапку из шавки. Так ее не станет совсем, невозвратно всосет ее земля, а так — побудет еще в живом воздухе, попарит на голове друга.