Глеб Семенович долго стоял на дороге, у выхода из леса в сторону города, прислушивался, приглядывался в ночи, не идет ли кто. Ночь была лунная, видно было далеко, и это его пугало: если Ким еще в городе, трудно ему будет выбраться в лес. Конечно, Ким мог уже вернуться, пройти стороной от дороги, рощами и овражками. Глеб Семенович надеялся на это, но все же стоял и стоял на дороге, на всякий случай поджидая его тут; он боялся, вернувшись в лагерь, узнать, что Кима все еще нет, боялся увидеть испуганно глядящую на него жену.
Поздней ночью, когда он вернулся в лагерь, дожидавшаяся его Мария Павловна сидела у костра. Женька спал, прикорнув у нее под боком. Кима не было.
Глеб Семенович присел на лежавшую у костра чурку и, ничего не сказав жене, стал глядеть на огонь. Мария Павловна тоже ничего не сказала, она тоже глядела на огонь. Так они оба и сидели рядом молча, будто все уже было переговорено и окончательно решено, что больше не на что рассчитывать. Не впервые им проводить бессонные ночи в ожидании сына, когда тот, уйдя с разведчиками или минерами, долго не возвращался и неизвестно было, вернется ли уже. Оба думали об одном, но скрывали это друг от друга и от всех в отряде. Обоим им было неудобно перед людьми, что они часто в тревоге за сына забывают, что не один он может не вернуться с боевого задания, словно их личные тревоги и беспокойства могли кого-то обидеть. Но как они ни скрывали свою тревогу, все ее видели.
Спавший в шалаше Дед проснулся, вылез из него, поежился в накинутой на плечи шубе, погрелся у костра и, закурив от головешки, заговорил с Глебом Семеновичем о том, что ночью немцы, конечно, побоятся сунуться в лес, но утром обязательно сунутся. И только потом, зевнув, громко спросил:
— А Кима еще нет? — и покачал головой. — Ну и баламут! — Словно у него и мысли не было, что с Кимом, может быть, случилась беда. — А вам чего не спится? — сказал он, снова забираясь в шалаш, и, уже улегшись там, проворчал: — От же беспокойная семейка!
Приехал Василий Демьянович, ездивший к минерам, которые ставили мины на лесных дорогах, поглядел на комиссара с женой, молча сидевших у костра, и, ничего не сказав, прошел в шалаш. Чего уж говорить, когда ясно, что если Ким до рассвета не вернется, то и ждать его больше нечего будет.
Укромное и тихое место этот остров, где мать Петруся выращивает капусту, а сам он держит свою рыбачью лодку: находишься в черте города, а города не видишь и не слышишь, сады отделяют его от Любки глухой стеной.
Ким сидит в лодке с удочкой, закинутой с голым крючком, без насадки. Давно уже он не ловил рыбу, пустяковое это занятие для него; сейчас ему и совсем не до того, чтобы следить за поплавком — удочка служит Киму только для маскировки. Сидя в одной рубашке, с засученными выше колен штанами, босиком (автомат надежно спрятан в осоке), ему можно было не бояться, что немцы заподозрят его в чем-либо, если бы не эти проклятые старухи, от которых только и жди пакостей. И какой черт дернул его сунуться им на глаза!
Петрусь пошел на стражу, следить из-за плетня за проулком и соседними дворами, а Ким сидит в лодке, чтобы, в случае чего, скрыться в камышах на том берегу. Солнце уже сникло к земле, и свет, который оно бросает из-за потемневших сразу садов, ложится по ту сторону Любки, далеко от берега, и там между двумя маленькими озерками, блестящими на лугу, как стеклышки, прогуливается одинокий аист. Потом появляется второй, и они чинно расхаживают парой, как расхаживали на виду города и раньше, до войны, до прихода немцев, не проявляя ни малейшего интереса к тому, что происходит в людском мире, будто город для них все равно что муравейник.
Ким сидит с удочкой в руке и злится на себя: ужасно глупо все получается у него сегодня. А из-за чего? Все из-за Аськи, решил он вдруг, и это было недалеко от истины. Ким не хотел думать об Аське, но все время думал, что она сказала бы, увидев его сейчас с автоматом. И у него из головы не выходило, что может встретиться с ней на улице или даже зайти к ней домой. А почему и не зайти мимоходом, только чтобы попросить какую-нибудь книжку — и в лесу, мол, хочется почитать, но не достанешь ничего, — ну хотя бы «Анну Каренину», которую он начал читать, да война помешала…
Была у него такая мысль, но задержался у Вали, и сейчас уже нечего думать об Аське. Сейчас ему нужно думать только о том, как бы скорее выбраться из города.
Прискакал Петрусь, кинул на мостке костыли, плюхнулся в лодку и сообщил, что все в порядке: полицая, того бывшего пожарника, что живет через три дома, не видно; мать сходила узнать о нем к соседям, и те сказали, что он ночью удрал с немцами и еще не вернулся, ну а раз его нет, то и старух этих нечего бояться…
Уже темнело, пора было выбираться из города. Они уже обо всем договорились, оставалось только условиться о связи. И Ким, заспешив, стал объяснять Петрусю, как он решил передавать ему для распространения сводки Совинформбюро: сестра партизанской кухарки Вари, которая живет в деревне под лесом, будет продавать в городе редиску; пусть Петрусь приходит на базар каждое воскресенье — купит у нее пучок и получит с ним сводку. А эту женщину он узнает так: увидев его на базаре первый раз, она скажет ему, что слаще, чем у нее, редиски не сыщешь, на что он ответит: «Сладкая, да небось дорогая», и тогда она посмеется: «Не дороже сахара, а слаще».
Все это у Кима было тщательно продумано загодя, он ходил уже один раз в дальнюю разведку и знал, как налаживают партизаны агентурные связи.
— Не подкачаешь? — спросил он, испытующе поглядев на Петруся исподлобья.
По возбужденно блестевшим глазам Петруся видно было, как он безмерно счастлив, что Ким оказал ему такое доверие, несмотря на то что сам же прорабатывал его за безыдейные стихи.
— Будь спокоен, — сказал он, страшно взволнованный своим счастьем.
Всего безопаснее было выбираться из города в Подужинский лес левым, болотистым берегом Любки, где Кима на всем пути до моста, что возле старой мельницы, прикрывали бы заросли камыша и аира. А там, за мельницей, где Любка соединяется с Сугрой, уже не город, а пригородная деревня, вытянувшаяся в сторону леса. Ким так и намерен был идти, но в самый последний момент вдруг решил, что пойдет городским берегом Любки.
— А то еще в болоте увязну, — объяснил он это Петрусю, когда прощался с ним на острове.
Но дело было совсем не в болоте. Сам того не сознавая, Ким обманывал себя, иначе, выйдя прибрежными огородами к улице, которая спускается от базарной площади к Любке, он поспешил бы миновать ее, а не стал, крадучись садом вдоль забора, подыматься в гору, будто бы ради осторожности хотел проверить, не идет ли кто по улице.
Услышав чьи-то громкие шаги, Ким замер, подумав, что идет немецкий патруль. Но вот шаги затихли где-то на горе. Поднявшись на слегу, Ким выглянул из-за забора. На темной улице никого не было видно. Теперь-то уж, во всяком случае, следовало возвращаться назад и идти дальше берегом, но он, спрыгнув с забора на улицу, пошел не к берегу, а дальше в гору.
Ясно было, что ноги вели Кима не туда, куда надо. Они вели его к калитке с большим деревянным ящиком для писем и газет, мимо которого он как-то перед самой войной прошел много раз, прежде чем решил опустить в него письмо. Ким уже понял, что хитрил с собой, но было поздно: калитка распахнута, в глубине большого двора видна освещенная терраска и темное крыльцо, у которого кто-то стоит. Не Аська ли это вышла закрыть калитку или за водой к колодцу?
Почему он называет ее про себя Аськой, а не Асей или Асечкой? Он и сам не знает почему. Может быть, потому, что не любит телячьих нежностей, хочет быть грубым мужчиной. Но ведь Валю он не называет Валькой. В Валю он тоже, кажется, немножко влюблен, но как-то совсем иначе. С Валей он давно уже не робеет. С ней ему просто. Она уже не девочка, но еще и не взрослая девушка. А Ася уже совсем взрослая. Не потому ли он и зовет ее для храбрости Аськой?
Так или иначе, но сейчас он не будет унижаться и краснеть перед ней. Он пройдет мимо в нескольких шагах от нее и не оглянется. Аська, конечно, узнает его, сначала растеряется, но потом окликнет. Тогда он обернется и скажет: