Выбрать главу

В политотделе дивизии мы получили назначение в стрелковый полк, которым командовал майор Шишков: я — на должность заместителя командира батальона по политчасти, Садык — парторга того же батальона.

О майоре Шишкове мы тоже услышали раньше, чем увидели его. Говорят: тамбовец, из рабочих, толкнет рукой лошадь — она упадет, а потом ругает командира конного взвода:

— Ты что за лошадь мне дал?

— Товарищ майор, лошадь выдающаяся.

— Какая там выдающаяся! Спит на ходу, чуть толкнешь — упадет.

Я подумал: «Богатырь!» Оказалось, совсем обыкновенный: роста небольшого, только крепкий, плотный.

Когда я представился ему, он меня прежде всего спросил:

— Добросовестно будешь воевать?

Я сказал, что воевать буду добросовестно, отсиживаться в укромных местах не собираюсь и мой друг — тоже.

— Тогда все в порядке.

Увидев на мне авиационную фуражку с крылатой эмблемой, он сказал:

— А эту бляху убери, не то и до батальона не дойдешь — убьют.

Кто-то из штабных, кажется кашевар, предложил мне в обмен на мою голубую фуражку свою старую, засаленную пилотку. Когда я напялил ее, командир полка махнул рукой:

— Ну, вот теперь — пехота. Иди привыкай со своим другом к окопной жизни. У меня быстро привыкают. Только помни: хоть ты и политработник, надо командовать, а не уговаривать. Терпеть не могу, когда уговаривают!

В блиндаже лежало несколько автоматов. Я взял один себе, другой дал Садыку, и мы пошли в свое подразделение. Нас сопровождал связной. Навстречу попадались раненые — кто шел, кто полз. Спустились в траншею и увидели убитых. Здесь вела бой рота капитана по фамилии Перебейнос. Мы сразу встретились с ним. Он стрелял из снайперской винтовки. «Давно воюет», — подумал я, увидев его стоптанные сапоги. Все лицо Перебейноса было залеплено кусочками какого-то белого пластыря, таких заплаток на его лице было штук десять — на щеках, на подбородке, на носу, на лбу под самым шлемом, сбитым на затылок.

— Как дела? — спросил я, представившись ему.

— Какое дела? Еще только ждем дела, — ответил он.

— А это что? — я показал на трупы.

— Так, драчка маленькая. И меня вот осколком поцарапало, — сказал он, прижимая пальцем пластырь, плохо прилипавший к носу.

До войны я редко вспоминал прошлое, больше как-то думалось о будущем, а на фронте только выпадет свободная минутка, и в мыслях уже встает пережитое. Ночь, и отдохнуть бы можно, но задумаешься, и сон не идет.

О чем только не передумаешь на войне, особенно перед боем!

Иной раз приходят в голову такие чисто ребяческие мысли, что взрослому человеку и сознаваться в них просто неловко. Как-то вот усомнившись, действительно ли я такой мужественный, волевой человек, каким стремлюсь быть, я стал припоминать, какого цвета глаза у людей, в волевых качествах которых нельзя сомневаться, и был очень удручен тем, что у всех у них, кто только на ум ни приходил, глаза темные. А потом вспомнил, что у Николая Щорса, одного из тех героев, похожим на которых мне хотелось быть, глаза такого же цвета, как и у меня, — светло-серые, и сразу повеселел.

С молодых лет я, как говорится, выковывал себя и, кажется, достаточно уже испытал себя и на войне, знал, что не трус. Бывало, конечно, что засосет под сердцем, но это только перед боем, когда ждешь его, а тут еще кто-нибудь затянет тоскливо:

Где же ты, милая, где, дорогая… Хоть раз бы услышать тебя перед боем, Увидеть сиянье очей…

Перед боем нервы у всех натянуты:, кто песни поет, думая о доме, кто письма пишет домой, в голове тысячи мыслей — и все об одном. Увидишь в траншее могильного жука и начнешь с ним разговаривать: «Смотри, какой пострел, явился уже! А ну-ка кругом, шагом марш из траншеи, чтоб тут и духу твоего не было! Нечего ко мне подбираться, паршивец ты этакий, я еще, жучок, живой, ты меня, пожалуйста, не пугай, я тебя нисколько не боюсь. Вот положу тебя в карман и отправлю в письме к сыну, напишу ему: „Ты, Витя, посади этого паршивца на булавку. Вернусь с войны, тогда мы поговорим с ним как следует, будет знать, как пугать нас“».

Было у нас в батальоне два неразлучных бойца-дружка. Один совсем молодой, курносый паренек, другой пожилой, кажется многосемейный, похожие друг на друга, как отец и сын. Кто-то из них был родом из Калуги, кто-то из Костромы. Одного звали Кострома, другого — Калуга. Перед боем сядут рядом и заголосят, как слепцы:

Я знаю, что больше не встану, В глазах непроглядная тьма…

Весь взвод притихнет, пока не раздастся чей-нибудь голос:

А ну-ка дай жизни, Калуга! Ходи веселей, Кострома!

И кажется, сразу словно солнце из-за туч проглянуло, все вокруг посветлело, заиграло — на душе легко, весело. Где они, Кострома моя, где Калуга? Думал, далеко-далеко, увидимся ли когда, а они тут, родные мои, вот они.

На войне очень приятно, когда услышишь о знакомом городе, а земляка встретишь — кажется родным человеком. Я сразу решил, что в ординарцы возьму обязательно земляка. В батальоне у нас кого только не было — и узбеки, и татары, и казахи, и ярославец, конечно, нашелся, Сашка Иванов. Услышал, что кто-то говорит в нос, растягивая слова, как резину, ну, думаю, наверное, наш, ярославский. Так и оказалось. Спрашиваю его:

— Грибы любишь?

— Люблю.

— Ну так вот, сковородочка у тебя чтобы всегда была: попадутся в лесу грибы — соберешь, поджаришь, по-нашему, по-ярославскому.

Сначала он ленивый был. Скажешь:

— Саша, будем спать, тащи соломы.

Он вздыхает:

— Сырость от нее только, товарищ старший лейтенант. Может, лучше без соломы?

— Ну, не разговаривай, живо!

Покрутится около, вернется без соломы:

— Нет соломы, всю разобрали.

— Чего ты мне врешь? Вон в поле целый стог стоит!

— Так это же далеко.

— Я тебе дам — далеко. Бегом марш!

Пойдет, бывало, и пропадет. Потом я его воспитал. Мы с ним договорились: кричу — Сашка, Сашка, Сашка — до трех раз, не откликнулся — тащи сейчас же ведро холодной воды и обливайся при мне. Метод нельзя сказать чтобы правильный, и Сашке, конечно, не понравился, но зато он быстро резвый стал, забегал.

В Москве на одном физкультурном параде я командовал головной колонной. Мы должны были пройти по Красной площади и пронести стену ковров с гербами шестнадцати республик. Вдруг сильно дунул ветер, стена ковров, которая двигалась вместе с нашей колонной, колыхнулась, мои ребята, державшие ее, взглянули вверх, на гербы — не упадут ли им на головы. Гербы выглядели как бронзовые, казались тяжелыми. Кто-то растерялся, попятился… «Ни с места, держись!» — крикнул я, с ужасом представив, что будет, если наша ковровая стена с гербами рухнет на виду у всей площади. Мне казалось, что, если это произойдет, все мы навечно будем опозорены. У меня тогда в глазах темно стало, круги пошли Все окончилось благополучно, ребята удержали ковры, а я все не могу успокоиться. Иду через площадь во главе колонны, четко отбиваю шаг, но ничего не вижу, иду как слепой, думаю, что для меня теперь все потеряно, что какое же теперь доверие может быть ко мне, если я в таком деле чего-то недоучел, чего-то не предусмотрел.

На первомайских парадах в Москве я командовал знаменным отрядом полка ветеранов революции. Это полк стариков — партизан, красногвардейцев гражданской войны, дружинников 1905 года. Мы выходили на парад во главе корпуса вооруженных рабочих столицы. Наши славные бородачи выносили на Красную площадь сто шестнадцать боевых знамен революции.

В крупном сражении не только тебя подпирают со всех сторон — артиллерия, танки, авиация, вторые и третьи эшелоны, — но и ты сам все время как бы подпираешь себя. Нет-нет да и промелькнет мысль: пройдут века — люди все будут говорить об этом сражении, а что они будут говорить, это вот тут сейчас решится. Ну, держись же!

В первые же дни своего наступления на Курской дуге, начавшегося 5 июля, немцам удалось сбить с позиций соседнюю с нами часть, и мы были брошены в образовавшийся прорыв. Тут я сразу увидел, что нынешняя война вовсе не то, что прежние. По правде говоря, я даже не представлял, что может быть огонь такой плотности. И мне тоже пришлось привыкать к войне, хотя я был участником гражданской войны и считался ветераном.