— Смотрите, — говорю ползущим за мной бойцам, — лошадь идет, а спросите ее: куда она идет, чего идет?
Совсем близко раздался сильный взрыв. Когда я оглянулся, лошадь уже лежала с развороченным брюхом. Я понял, что она подорвалась на мине. Но откуда здесь мины? Вчера мы здесь проходили — никаких мин не было. Может быть, какая-нибудь случайность, а может быть, немцы ночью заминировали это поле?
Я стал приглядываться, не подрезан ли где дерн. В одном подозрительном месте потянул за траву, и дерн поднялся. Под ним оказалась мина нажимного действия. Вытаскиваю взрыватель, бросаю его в сторону и говорю своим бойцам:
— Благодарите лошадь, — она нас спасла. Если бы эта глупая не болталась тут, на минном поле, кого-нибудь из нас разорвало бы в клочья.
Пусть это случайность, но если на войне видишь, что тебе повезло, сразу как-то смелей становишься, и сил у тебя прибавляется. «Ну, — думаю, — теперь уже все от тебя самого зависит — счастье на твоей стороне, ты только не упускай его, держи покрепче». Я полз вперед, осматривая вокруг себя дерн, вынимал из-под него мины, а бойцы ползли за мной по одному гуськом. Только остановлюсь, позади уже спрашивают:
— Что, мина?
«Вот, — думаю, — хорошо — ожили люди, заговорили, а то все молча ползли, сил не было разговаривать».
Всю вторую половину дня мы ползли среди мин, не чувствуя усталости, а когда добрались до Припяти, свалились под кручу прямо в воронки от авиабомб; несколько бойцов тут же заснули.
Под кручей, в воронках, спокойно было, но рядом, на участке соседа, противник, должно быть, прорывался к берегу, и там бушевал огонь. С той стороны Припяти били наши «катюши». Увидишь из воронки, как под лесом полыхнет пламя «катюши», и кажется, что из родного дома огонь мигнул, уютно там так, хорошо — только бы добраться до этого огонька. Недалеко уже, одна Припять отделяет, но средств переправы не видно.
Я подумал: сколько рек уже переплыл, и опять плыви; куда ни сунешься — река. И откуда их столько понабралось! Теперь вот, раненному, придется на тот берег вплавь переправляться. Злость какая-то поднялась на все реки, и я решил: черт с ней, с Припятью, не погибать же тут — как-нибудь переплывем, все-таки Припять поменьше Днепра.
Бойцы уже отдохнули немного, и я сказал:
— Кто там заснул, будите, поплывем. Не ночевать же тут!
Мне труднее всех плыть — только одна рука и одна нога действуют. И бойцы сразу сообразили: если Румянцев хочет плыть, значит, все могут доплыть. Растолкали спящих, вылезли из воронок и поплыли.
Был у нас ярославец из города Любима, где родилась моя мать, землячок мой, — рыжеватенький, худосочный, звали его дядя Коля. В одном бою на Припяти он стоял с пулеметом на правом фланге, на стыке. Немцы пытались здесь прорваться, поднимались в атаку, а у него пулемет отказал. Бегу к нему:
— Что случилось?
— Утык патрона, товарищ старший лейтенант.
Открываю крышку. О ужас! Песок, грязь. Я не выдержал: схватил своего землячка за плечо, сжал так, что он присел.
Кричу:
— С левого фланга двадцать автоматчиков! Живо ко мне! — У самого в глазах потемнело, круги пошли.
Немцы идут прямо на пулемет, а я не вижу их, слышу только крик и топот.
— Ты что же это, землячок? — Не отпуская его, жму все сильнее, готов в землю втиснуть.
Землячок мой только охает.
Уже землячки, прибежавшие с левого фланга, отбили немцев, а у меня сердце все еще, как колокол, гудит. Как же это случилось, что в батальоне оружие в таком состоянии!
Когда успокоился, подошел к дяде Коле, спрашиваю:
— Ну как, землячок, будешь теперь пулемет чистить?
— Да, «землячок»! — говорит. — А сами чуть не убили…
Этот дядя Коля на Припяти плыл рядом со мной. Плыл и чего-то все поглядывал на меня из-под повязки одним глазом — он был ранен в голову. Думаю: худосочный, всегда в чиреях — не вытянет, потонет. И чего он так смотрит на меня? Я-то доплыву. И вдруг чувствую, что и вторая рука не сгибается, тоже одеревенела, и обе ноги отнялись, как будто отдельно плывут.
Есть где-то у каждого человека такой тайный запасный склад, который открывается только тогда, когда ты исчерпал уже все физические силы, использовал до конца все, что дано тебе природой. Он всегда на крепких запорах, и для того, чтобы хоть раз в жизни открыть его, использовать его богатства, надо многие годы упражнять свою волю. Если у тебя хоть на мгновение ослабнет воля к жизни, если ты скажешь: все кончено, больше нет сил, — тайник не откроется, ты погибнешь, так и не прикоснувшись к его огромным запасам. А если ты борешься со смертью, не мысля уступить ей, если она хватает тебя, а ты не испугался, сам норовишь схватить ее за глотку, вот тут-то и наступает момент такого напряжения, что все запоры лопаются, тайник распахивает свои двери, и поток новых сил вливается в твои ослабевшие, изнемогшие в борьбе мускулы.
Я боролся до последнего, не мысля уступать смерти, но, когда на середине реки судороги свели и руки и ноги, решил, что больше канителиться нечего, что ничего не поделаешь, никакая воля тебе не поможет уже — надо погибать. Я давно решил, что если придется погибать, то буду погибать весело, агитационно, чтобы другим не тяжело было смотреть на меня, чтобы они думали: вот Румянцев не испугался смерти, видно, не такая уж она и страшная.
— Ну, товарищи, я пошел, — говорю.
Меня тянуло ко дну. Но только голова погрузилась в воду, как кто-то схватил меня за волосы и потянул назад. Открыл глаза, дышу и слышу у самого уха голос моего землячка:
— Отдохните, Иван Николаевич, рука отойдет.
Я вспомнил, что у него пятеро детей.
— Пусти, — говорю, — все равно не удержишь, куда тебе! — Не пускает, говорит:
— Если поплывете — пущу, а на дно ни за что не пущу.
Он попридержал меня за волосы, я отдохнул и снова схватился со смертью. Вот когда мой чудесный склад распахнул свои двери. «Ну, — думаю, — посмотрим теперь, кто кого. Теперь уже я тебя, проклятую, не выпущу!»
И поплыл. Это была страшная борьба со смертью. Я словно зубами впился в чью-то глотку и не выпускал ее, пока не доплыл до берега, а как только вылез из воды, почувствовал под собой землю, увидел рядом «катюшу» и тут же свалился, потеряв сознание.
Очнулся в госпитале, слышу кто-то ставит диагноз:
— Малярия.
А другой говорит:
— Тиф.
«Сейчас, — думаю, — скажут, что скарлатина, и отправят в инфекционный барак».
Вдруг я услышал голос комбата. Он говорил кому-то про меня:
— Какой у него тиф! Разве только от тифа температура подымается?
У меня мелькнула мысль: и он здесь! Как же так? Кто же в батальоне остался? И сознание сразу прояснилось.
Комбат лежал на койке рядом со мной. Он тоже был ранен, но позже меня. Я узнал от него, что немецкие контратаки отбиты, дивизия прорвала окружение, вышла в большой лес и встретилась с главными силами партизан.
Я уже находился в другом госпитале, чувствовал себя лучше, когда начальник госпиталя пришел в палату и спросил:
— Здесь лежит Герой Советского Союза Румянцев?
В палате лежало сорок шесть офицеров, и, конечно, кроме меня, здесь могли быть еще Румянцевы. Приподнявшись, с подушки, я смотрел на всех и ждал, не отзовется ли кто. Сердце у меня замерло. Но никто не отозвался, все смотрели на меня и улыбались. Тогда я сказал:
— Это я, — хотя все еще думал: «А вдруг еще кто-нибудь скажет, что это он?»
Начальник госпиталя поздравил меня и дал мне газету с правительственным указом. Читаю указ, нахожу свою фамилию, свое имя и отчество — все правильно — и представляю, как мой сынок выходит во двор, разговаривает с товарищами о разных пустяках и как будто между прочим спрашивает:
— Газету читали? Мой папа Героя получил.