— Ну и дались же тебе эти Кромы!
Речка там была небольшая, чепуховая, по сравнению с теми, которые нам пришлось форсировать потом, но намучились мы на этой Кромке действительно страшно. Мы вырвались вперед без всяких переправочных средств — хотели первыми водрузить в городе давно приготовленный для него красный флаг.
Майор Шишков подгонял нас:
— Чего топчетесь на этом берегу — все уже на том. Тащите связь через реку.
Командир батальона отвечал:
— Румянцев с разведчиками поплыл на тот берег. Противник ведет огонь.
Шишков опять вызывал к телефону:
— Ну, как там Румянцев?
— Вернулся. Вот он стоит мокрый. На том берегу одна наша разведка, больше никого нет. Противник пытается сбросить разведку в воду. Соседи справа еще на этом берегу.
— Как на этом берегу! — кричал Шишков. — Ваш сосед справа уже форсировал реку и наступает на город! Тащите связь.
Комбат смеется, говорит мне:
— Сосед, как всегда, поторопился донести.
— Мы будем первыми в Кромах, — говорю я и бегу перебрасывать роты на тот берег вплавь.
Бойцы толпились у воды, подталкивали друг друга. Некоторые раздевались, теряли в реке обмундирование, потом бегали по берегу голышом. Вовсе не умевшие плавать пытались перейти вброд, захлебывались, тонули, их вытаскивали из воды. Один, маленький толстый боец — Куценко, бывший буфетчик, раздевшись, долго бегал у реки с обмундированием в руках и кричал:
— Я без лодки не могу!
Я сказал ему:
— Лодки остались в парке культуры и отдыха. Садись верхом на пушку.
Мне пришлось тогда раз шесть переплывать с одного берега на другой и обратно: первый раз — с разведчиками, последний — когда тащили пушки на канатах по дну реки и вместе с пушками захлебывающегося Куценко.
Майор Шишков, приехавший на берег в разгар переправы, сказал:
— Ну что, все еще бултыхаетесь в этой луже?
Потом посмотрел на меня, вылезавшего из воды, и приказал комбату:
— Дай Румянцеву стакан водки, а то он свалится с ног.
Мне налили полный стакан.
— Скорей пей, — сказал Шишков, — и тащите связь через реку.
Я выпил стакан до дна залпом и снова поплыл на тот берег. Все-таки мы не сумели первыми вступить в Кромы. Когда, мокрые, мы ворвались в город, там уже был поднят красный флаг.
Батальон капитана Баюка, наступавший с другой стороны, опередил нас. Правда, он поднял флаг, еще ведя бой на окраине, и мы с ним потом спорили, говорили, что он уж слишком поторопился.
После взятия Кром мы подошли к самому Орлу, но тут не повезло всей нашей дивизии. Только мы приготовили красные флаги, как дивизии была дана команда: «Кругом!» Мы думали, что пойдем Брянскими лесами. Я надеялся встретить там кое-кого из своих бородачей-знаменщиков, командовавших партизанскими отрядами. Очень хотелось повидать их, посмотреть, как наши старики воюют. Но Брянские леса остались в стороне. Дивизию повернули к Десне, Днепру, на Украину. Политотдел сменил старый лозунг новым, общим для всех: «Вперед — на Запад!» Мы сразу взяли шире шаг.
Преследуя разгромленных на Курской дуге немцев, мы проходили в день по сорок — шестьдесят километров. До Десны все было одно и то же. Противник поспешно отступал от одного рубежа к другому и встречал нас с новых позиций артиллерийским огнем. Если огонь был сильный, мы окапывались, ждали, пока подтянется наша артиллерия, прилетит авиация и обработает глубину немецкой обороны, и снова прорывались вперед на сорок — шестьдесят километров.
На Орловщине мы не видели ни одного целого села — все было опустошено, сожжено немцами. Жители, при нашем приближении выходившие из лесов, возвращались на пепелища. Потом, когда под нашим натиском немцам пришлось бежать, они уже не успевали уничтожать все дотла. На нашем пути стали попадаться уцелевшие деревни. Помню одно село под названием Червонная Береза. Это было уже на Украине.
Когда мы вошли в него под вечер, все черные от пыли, я не верил своим глазам — никаких следов войны: белые мазанки, цветы под окнами, в хатах квашонки с тестом, горшки со сметаной, хозяйки зовут к блинам, ребятишки бегут в сады, трясут яблони. Откусишь яблоко — оно все пенится соком. И думаешь: «Что за чудо? Сколько мы уже прошли и нигде не видели ничего, кроме огня, дыма, смерти, горя, бедствий народа, а тут вдруг точно сон наяву!»
Всю жизнь не забыть этого вечера. Как будто сама Родина, принарядившись, встретила нас здесь, в этой Червонной Березе, и говорит:
«Посмотри, сын мой, какая я хорошая, красивая, давай сядем с тобой у плетня тут, на бревнах под яблоней, и поговорим о жизни. Не думай, сын мой, о смерти, посмотри вокруг — все сожжено, разрушено, мертво, а я живая, и смерть меня никогда не коснется».
Однажды при виде огромной массы нашей боевой техники, нескончаемых колонн танков и артиллерии, мчавшихся по дороге, обгоняя пехоту, я воскликнул:
Садык спросил меня:
— Чьи это стихи?
Я не знал ни автора, ни всего стихотворения, не мог вспомнить, где прочел. Я думал, что это написал кто-нибудь в наше время. Спустя несколько дней в каком-то селе я нашел в одной хате томик стихов Пушкина и, перелистывая его, увидел эти строчки. Как обрадовался я тогда, что это было сказано еще Пушкиным, а речь шла как будто о нас.
Сыны России! Сыны Родины! Сколько раз мы произносили эти слова! Казалось, нет в них ничего особенного, а в Червонной Березе, когда я сидел с Садыком на бревнах, грыз яблоки и Садык говорил: «Ну и замечательный же вечер, Ваня! Какая чудная природа!», я подумал: «Родина!», и меня охватило такое чувство, как будто Родина действительно сидит рядом со мной и говорит мне: «Сын мой!»
Много есть слов, которые люди произносят, забывая об их смысле. В Червонной Березе мы долго сидели с Садыком на бревнах, под яблоней, и рассуждали о том, что такое Родина, Солдат, Долг, Честь. Садык любил пофилософствовать. Он говорил мало, но если уж скажет что-нибудь, значит, он это хорошо продумал. Он и на фронте быстро освоился, может быть, потому, что заранее перечувствовал, пережил войну в душе. Когда Садык говорил бойцам, что судьба Родины сейчас в наших руках, он понимал эти слова по-настоящему, чувствовал их огромный смысл. У него было очень высокое понятие о солдате, о воинском долге.
— Хочешь честно выполнить долг солдата, так надо, Ваня, чтоб душа была чистая, без соринки, — говорил он мне.
На войне иные любят прихвастнуть. Слушаешь человека, думаешь: «Ну, брат, и заврался же ты!», посмеешься над ним, и все. А Садык никогда никому но прощал и чуточки неправды.
Был у нас в полку один командир батальона — не назову его фамилии, его потом разжаловали. Как-то немцы предприняли на его участке разведку боем небольшими силами пехоты с двумя танками. Мы с Садыком случайно зашли в его блиндаж в тот момент, когда он докладывал по телефону обстановку командиру полка. Два средних танка у него превратились в четыре тяжелых. Садык, услышав это, тихонько спросил меня:
— Ваня, что он говорит? У него, наверное, в глазах двоится.
Я тогда только посмеялся про себя, а сейчас и вспоминать не хочется об этом командире — форсун, трепач, хвастунишка. Из-за него однажды чуть не погиб весь наш батальон: донес преждевременно, что занял такой-то населенный пункт, мы рванулись вперед и поставили под удар противника свой фланг.
Побудешь на фронте, строже станешь относиться и к себе и к другим. Правильно говорил Шишков:
— На войне самый маленький недостаток человека становится большим.
Приглядываешься к человеку и думаешь иногда: «Зачем он это делает, нужно ли это? А может, он только показать себя хочет?»
Мне очень нравился капитан Баюк, и все его любили. Это был один из самых молодых офицеров нашего полка. Мы всегда называли его просто по имени — Петя. Он воевал щегольски. Невольно сравниваешь его с Перебейносом: полная противоположность. На Петю только взгляни — сразу скажешь: храбрец! Перебейнос, идя в бой, надевал обычно плащ-палатку, не пренебрегал такой хорошей защитой, как каска. Меня тоже немец не отличил бы в бою от рядового, а Баюк всегда выделялся: фасонистая фуражка, все ордена на виду, планшетка, портупея, бинокль. Его и представить трудно было ползущим. Он под огнем ходил всегда во весь рост, как на прогулке.