Танки были слышны уже где-то впереди, и Киму нечего было теперь торопиться: все равно дотемна придется отсиживаться у Петруся.
Конечно, будь он без автомата, ему можно было бы и не ждать ночи. Ростом он не выдался и, бросив в кусты бушлат, вполне может прикинуться мальчишкой, который ради любопытства высунулся на улицу поглядеть на танки и увязался за ними. Но автомат не кинешь в кусты — слишком дорогой ценой достался он Киму, когда немецкие автоматчики, прочесывая Подужинский лес, подбирались зимой к партизанской базе. Тогда еще немногие партизаны обзавелись автоматами. Ким стрелял из своего карабина, и ему удалось уложить наповал одного вырвавшегося вперед немца. Ох, как заманчиво чернело на снегу рядом с убитым его оружие! И Ким не удержался. Он ползком рванулся вперед, вскидывался над снегом и нырял в него, как в воду, словно дельфин в море. Цель была уже совсем близко, когда снег вокруг Кима закурился от пуль. И все же он, пробивая головой снежную целину, дополз до убитого и схватил его автомат. Киму повезло, его успели прикрыть огнем пулеметчики, но если добытый с таким безумным риском трофей остался при нем, то только благодаря вмешательству Деда. Отец бы отнял его за шальное мальчишество, но у Деда было правило: кто захватил в бою автомат, тот им и владеет. А как захватил, с умом или без ума, этого в правилах не предусмотришь.
Нет, с автоматом Ким не расстанется, как бы ни трудно было выйти с ним в лес из занятого немцами города. Он только сунет его под бушлат.
Какой же, однако, лабиринт тропинок протоптали в садах и на огородах люди, которые при немцах отвыкли ходить по улицам! Сейчас и тут никого не видно — все по домам попрятались; но Ким избегал и этих садовых тропинок, предпочитая им заросли малинника, бузины, густые поросли заброшенных вишняков. Он уже понимал, что зря задержался у девчат и что за это может жестоко расплатиться, если не будет осторожен.
Чтобы попасть к Петрусю, ему надо было пересечь несколько усадебных участков, улицу, еще несколько участков, а потом один заросший травой проулок. До этого проулка Ким добрался, не встретив ни одной души, если не считать немцев, которые спрыгивали с автомашины, остановившейся далеко от него на улице, когда он переходил ее, выйдя из одной калитки, чтобы шмыгнуть в другую, напротив.
И на проулке, где раньше всегда гоготали гуси, вереницами тащившиеся на реку, было пусто. Перемахнув еще через один забор, Ким выглянул из зарослей сирени — посмотреть, есть ли кто во дворе, и увидел двух знакомых ему старух.
Они сидели на скамеечке у крыльца дома: высокая, худая, с маленькими и злыми, как у крысы, глазами вдова какого-то царского чиновника, дававшая городковским девицам уроки игры на пианино, и маленькая, ссохшаяся, похожая на мышку бывшая монашка, которую крыса-музыкантша держала за домработницу и называла своей компаньонкой. Много их, всяких бывших, доживало свой век в Городке: и монашек из окрестных, закрытых после революции монастырей; и чиновников, офицеров, поселившихся здесь еще до революции, выйдя в отставку, и разводивших индеек, гусей, кур и уток; и их вдов, продолжавших умножать в городе птичье поголовье. Всех их Ким презирал и ненавидел как отребье старого мира, а эту музыкантшу и ее компаньонку особенно, потому что от них так и веяло царскими временами. Обе и зимой и летом ходили во всем черном, как на похоронах; пройдя мимо церкви, останавливались и крестились: одна — высоко держа голову, а другая — сгибаясь в три погибели.
Увидев их, сидевших теперь на скамеечке перед домом, Ким подумал: вот гады, все попрятались от немцев по домам, а эти выползли им навстречу, ждут как гостей, радехоньки небось, что партизанам пришлось быстро убраться из города.
Крадучись кустами вдоль забора, Ким мог обойти открытую часть двора и выйти на зады дома, не попав на глаза этим старухам. Но пусть они не злорадствуют, он не станет от них прятаться, пусть подрожат, ехидны (Ким уже забыл, что решил быть осторожным). Выставив из-под бушлата автомат, он медленно, вразвалочку зашагал через двор — хозяин идет по своей земле и никого тут не боится. Конечно, где-то в глубине души он понимал, что ему не следовало бы лезть на глаза этим зловредным старухам: ведь он должен будет скрываться у Петруся до ночи, а они живут от него через двор. Но что поделаешь, если человек закипел от злости и уже не может совладать с собой?
Петрусь услышал пушечные выстрелы и заметался туда-сюда; поглядев из-за плетня на улицу, не идет ли Ким и не видно ли поблизости немцев, скакал через огород, чтобы заглянуть в проулок. Именно скакал, а не бежал. О нем так и говорили: «Петрусь скачет». Его издалека было слышно: костыли его стучали, как пулемет.
Он потерял ногу еще в дошкольные годы, когда вся жизнь его с утра до вечера протекала на улице. Отец, механик МТС, неделями пропадал в колхозах со своей ремонтной летучкой, мать работала медсестрой в больнице. Уйдет на дежурство, оставит Петруся дома одного, а он и рад — целый день сам себе хозяин: хочешь — беги на реку, хочешь — носись по улицам, цепляйся за машины. Прибежишь домой, вытащишь из печи, что мать утром сготовила, похватаешь и снова беги куда вздумается. Так и жил все время на бегу, среди уличных ребят, пока, сорвавшись с кузова одного грузовика, не попал под другой. Полежал в больнице, вышел из нее без ноги и с тех пор уже не бегал, а скакал на костылях, однако инвалидом себя не чувствовал, жил по-прежнему взахлеб.
И в школе он был такой же, постоянно куда-то спешивший. Говорили: «Петрусь и на одной ноге всех обскачет».
И верно, обскакал. В восьмом классе он был самым младшим — перескочил через класс, — самым младшим и самым рослым, плечистым. Говорили, что недаром у него лоб Сократа и что если наберется усидчивости, то станет профессором. В классе, на уроках, и за шахматами усидчивости ему действительно не хватало: сидел как на иголках, крутил головой, но вот за атласом или большой картой полушарий мог долго просидеть, составляя разные маршруты путешествий вокруг света. Когда его спрашивали, кем он думает быть, он говорил, что будет первым в мире путешественником на костылях. Казалось, что всерьез он еще никогда не задумывался о своем будущем и что вообще серьезности ему недостает. То он говорил, что пойдет на географический, то вдруг заявлял, что они с Кимом решили идти на физико-математический. С Кимом он подружился, еще будучи в шестом классе, и тогда же ему захотелось перескочить через класс, чтобы учиться вместе с ним: Ким был уже в седьмом. Василий Демьянович его поддержал, учителя помогли, и он из шестого перескочил сразу в восьмой.
И в этом классе, уже перед самой войной, вдруг раскрылась одна тайна Петруся: Киму случайно попала в руки тетрадка с его стихами. Оказалось, что Петрусь уже давно сочиняет стихи. Ким отказывался понять, как это может комсомолец заниматься чем-нибудь втайне от своих товарищей, а когда прочел тетрадь, возмутился: все стихи безыдейные. Подумать только, о чем пишет комсомолец — об омутах на Любке, о кувшинках и лилиях, об аистах, окуньках, пескарях и лягушках! Или еще того хуже — о маленьком ужонке, который будто бы отважно пустился вплавь через Сугру в грозу и бурю. Разве Петрусь не знает стихов Горького о соколе и уже, как там изображен уж? Будучи человеком принципиальным и к тому же комсоргом, Ким не мог не поставить вопроса о стихах Петруся на комсомольской группе, и Петрусь признал, что, воспевая храбрость такого ползучего гада, как уж, он совершил грубую политическую ошибку. Он тогда искренне и очень горячо покаялся и, поблагодарив Кима и всех товарищей за принципиальную дружескую критику, смущенно сказал, что самому ужасно стыдно было, что такой большой, сильный, совсем уже взрослый парень, а пишет, как девчонка, о разных пустяках, вроде кувшинок и лилий, потому-то и не показывал никому своих стихов, боялся, что засмеют.
И сейчас ему стыдно за свои безыдейные стихи. Нет, он их больше не пишет, зарекся, но иногда на него находит, как сегодня утром нашло…
Ночью он не слышал ни дождя, ни пушек, спал, как всегда, беспробудным богатырским сном — ох и здоров же он спать, ну прямо Илья Муромец! Проснулся, ничего не подозревая.