«До чего же чудесное местечко! — раздраженно подумал я. — Особенно в жаркий день». И в голову полезли самые разные слова по поводу Джеймисона, но их я здесь приводить не стану. Потом все-таки закурил сигарету, открыл блокнот для набросков, подточил карандаш и выбрал дли почина семейку гиппопотамов.
Должно быть, они приняли меня за фотографа, потому что все как один продемонстрировали улыбки типа «добро пожаловать», и в моем блокноте запечатлелись только их широко разинутые пасти, за которыми едва виднелись в пугающей перспективе огромные бесформенные туши.
С крокодилами было проще, они, похоже, не шевелились с самого основания зоопарка. Зато с огромным бизоном пришлось повозиться: он упрямо поворачивался ко мне хвостом, флегматично поглядывая из-за крупа, как я это выдерживаю. Тогда я притворился, что забавляюсь выходками пары медвежат. Старый мрачный бизон попался в эту ловушку, и я, сделав несколько отличных набросков и закрыв блокнот, рассмеялся прямо ему в морду.
У обиталища орлиных стояла скамейка, и я пристроился на ней, чтобы зарисовать грифов и кондоров, которые неподвижно, как чучела, восседали на искусственных скалах. Расширяя набросок, я включил туда покрытую гравием площадку, ступеньки, ведущие к Пятой авеню, сонного полицейского перед входом в арсенал… И худенькую светлобровую девушку в поношенной черной одежде, молча стоявшую в тени под ивами.
Вскоре я сообразил, что в композиции рисунка именно девушка в черном, а не орлы, как следовало бы, занимает центральное место. Помимо моей воли получилось, что и застывшие в раздумье грифы, и деревья с дорожками, и едва намеченные группки разомлевших на солнце праздношатающихся — все стало только фоном для ее фигуры.
Она стояла совершенно неподвижно, с поникшим, белым, как стена, лицом, сложив перед собой тонкие бледные руки.
«Воплощение безнадежности, — подумал я. — Наверно, безработная». И тут вдруг уловил блеск кольца с искристым бриллиантом на узком третьем пальце ее левой руки.
«Нет, с таким камешком голод ей не грозит», — решил я, с любопытством вглядываясь в ее темные глаза и выразительный рот. Они были красивы, и глаза, и рот, — красивы, но тронуты болью.
Чуть погодя я встал и отправился назад, чтобы сделать пару рисунков львов и тигров. К обезьянам я не стал даже подходить: терпеть их не могу. Никогда не считал забавными эти несчастные недоразвитые создания, в карикатурном виде воплощающие все те непотребства, которые присущи человеческому роду.
«На сегодня хватит, — прикинул я. — Пойду домой и сделаю такую полосу, чтобы Джеймисону наконец-то понравилось». Так что я стянул блокнот эластичной лентой, спрятал карандаш и ластик в карман жилета и не спеша направился к прогулочной аллее, чтобы выкурить сигарету и полюбоваться вечерней зарей перед возвращением в мастерскую, где мне придется просидеть до полуночи, возясь с углем и цинковыми белилами.
За широкой лужайкой над вершинами деревьев смутно вырисовывались крыши городских зданий. Низко над горизонтом повисла медленно густеющая аметистовая мгла, превратившая колокольню и своды собора, плоские кровли и башни с высокими трубами, из которых лениво восходили тонкие струйки дыма, в островерхие берилловые утесы и пламенеющие минареты, плывущие в струящейся дымке. Окружающий мир медленно преображался. Все уродливое, ветхое, неприглядное исчезало, как шелуха, и далекий город высился в вечернем небе восхитительный, вызолоченный, величавый, очищенный от всего земного в жарком горниле заходящего солнца.
Половина багрового диска уже скрылась за чертой окоема. Заросли пышных ив и развесистых берез ажурным узором темнели на фоне зари. Огненные лучи насквозь простреливали луговину, золотя поникшие листья и окрашивая пунцовой краской темные повлажневшие стволы окружавших меня деревьев.
Вдали по лугу за тесно сгрудившимся стадом, словно два серых пятна, медленно прошли пастух и сопровождавшая его собака.
Прямо передо мной на усыпанную гравием дорожку уселась белка. Вот она пробежалась и снова села — так близко, что я мог различить, как мерно пульсируют ее лоснящиеся бока.
Скрывшись где-то в траве, свою последнюю летнюю арию репетировало какое-то насекомое. В сплетении ветвей над моей головой слышались «Тап! Тап! Тат-тат-т-т-тат!» работящего дятла и колыбельная сонного дрозда.
Сумерки сгущались. Над травами и деревьями плыла доносившаяся из города музыка колоколов. С северного берега реки едва долетали густые гудки проходящих мимо пароходов. Дальний раскат орудийного выстрела возвестил о завершении очередного июньского дня.
На кончике моей сигареты то и дело вспыхивал красный огонек. Пастух и стадо растаяли в наступившей полутьме, и только слабое позвякиванье овечьих колокольчиков говорило мне о том, что они продолжают свое движение.
И вдруг меня охватило странное чувство узнавания, какое-то приглушенное ощущение того, что все это я уже видел. Я поднял голову и медленно обернулся.
Рядом со мною кто-то сидел. Мой разум пытался и не мог ничего вспомнить.
Что-то — Бог знает что! — тревожило меня, такое смутное и такое знакомое, такое ускользающее и такое будоражащее. И теперь, когда я без особого интереса взглянул на сидевшего рядом со мной, мне в душу, совершенно беспричинно, закралось дурное предчувствие, смешанное со страстным желанием во всем разобраться, и я глубоко вздохнул и вновь тревожно повернулся лицом к угасавшему закату.
Мне показалось, что мой вздох повторился, как эхо, но не обратил на это внимания. Потом я снова вздохнул и уронил погасшую сигарету на гравий к своим ногам.
— Вы что-то сказали мне? — произнес кто-то тихим голосом так близко, что я вздрогнул и резко развернулся к говорившему.
— Нет, — помолчав, ответил я.
Это была женщина. Я не различал ее лица, но заметил на одном из пальцев ее сцепленных рук, бессильно лежавших на коленях, блеск огромного бриллианта. И тут же узнал ее. Не нужно было разглядывать поношенное черное платье и мертвенно-бледное лицо, светлым пятном выделявшееся в полумраке, чтобы понять: именно ее я нарисовал у себя в блокноте.
— Вы… Вы не против, если я поговорю с вами? — робко спросила она.
Меня тронула безнадежная тоска в ее голосе, и я ответил:
— Нет, конечно, нет. Могу я что-нибудь сделать для вас?
— Да, — сказала она, немного приободрившись. — Если только… Если захотите.
— Если это в моих силах, — весело проговорил я. — И что это? Немного денег?
— Нет, совсем нет, — возразила она, вздрогнув и отодвинувшись.
Слегка удивленный, я извинился и вынул руку из кармана, где лежали мелкие монеты.
— Я всего лишь… Я только хочу, чтобы вы взяли это, — она вынула из выреза платья и протянула мне тонкий пакет. — Здесь два письма…
Меня это изумило.
— Я?
— Да. Если вы не против…
— И что я должен с ними сделать? — недоверчиво уточнил я.
— Этого я не могу вам сказать. Я только знаю, что должна передать их вам. Так вы их возьмете?
— О да, я возьму их, — рассмеялся я. — Мне надо будет их прочесть? — добавил я и подумал: «Ловко придумано, чтобы выудить деньжат».
— Нет, — медленно произнесла она, — вам не надо их читать. Вам надо будет только передать их кое-кому.
— И кому же? Кому-нибудь?
— Нет, не кому-нибудь. Когда время придет, вы узнаете, кому их надо передать.
— Значит, мне придется хранить их, ожидая дальнейших указаний?
— Собственное сердце подскажет вам, — еле слышно вымолвила она.
Она продолжала держать пакет, и, чтобы ее успокоить, я взял его. Он был мокрый.
— Письма упали в море, — пояснила она. — Там была и фотография, отправленная вместе с ними, но от соленой воды она побелела. Вы не возражаете, если я попрошу вас еще кое о чем?
— Я? О нет, не возражаю.
— Тогда отдайте мне, пожалуйста, тот рисунок, где вы изобразили сегодня меня.
Я снова рассмеялся и спросил, как она об этом узнала.
— Я там похожа? — спросила она.
— Уверен, что очень похожи, — с чистой совестью ответил я.
— Так вы мне его дадите?
Отказ вертелся у меня на кончике языка, но потом я прикинул, что сделанных мною рисунков и без этого вполне хватит на целую полосу, так что я отдал ей набросок, кивнул на прощанье и встал. Она тоже поднялась со скамьи, бриллиант на пальце ярко сверкнул во тьме.