Попустительство здешних конвоиров и прежних начальников лагеря по отношению к блатнячкам чаще всего было связано вовсе не с особой благожелательностью к ним, как думали Гизатуллин и, новичок в подобных делах, его нынешний командир дивизиона.
Ценой такого попустительства покупалась видимость порядка в женских бригадах на виду у начальства и посторонних. Даже вчера при конвоире, не пытавшемся проявлять особой прыти, женщины шли по этой улице без особого шума и в относительно стройном порядке.
А парень, вразвалку переходивший улицу, поравнявшись с женщинами, вынул из кармана мешочек с чем-то легким, бросил его в толпу и, уже быстрее, зашагал дальше.
— Стой! — заорал Гизатуллин, щелкая затвором. — Стой!
Но тот, не оборачиваясь, продолжал идти по другой стороне улицы. Он, видимо, отлично знал, что стрелять в населенном месте боец не имеет права. Во всех этих прилагерных поселках живет бывалый народ. Оставалась, однако, возможность отыграться на женщинах.
— Колонна, стой!
Заключенные остановились.
— Что получил, давай сюда!
— А мы ничего не получали! — закричало в ответ несколько голосов, следуя обычной блатняцкой манере отрицать даже самое очевидное преступление или нарушение. Сейчас такая тактика была и в самом деле правильной. Чем бы мог конвоир в своем рапорте на нарушительниц и их сообщника доказать, что была сделана и принята незаконная передача с воли.
Бригадирша, однако, почему-то решила не применять сейчас этой тактики.
— Это табак, боец, — проворковала она своим певучим голосом, — предмет разрешенный…
— В строю принимать ничего не положено! Давай сюда табак!
Женщины возмущенно загалдели, но бригадирша приказала им замолчать и произнесла своим ровным, спокойным голосом:
— Закуривай, бабы!
Ответом был радостный вопль. По рукам пошел мешочек с махоркой, обрывки газетной бумаги, добытый кем-то огонь. Всё это делалось так, как будто рядом не было позеленевшего от злости конвойного.
— Пр-р-рекратить курение! — срывающимся, петушиным голосом кричал Гизатуллин.
Но бабы как будто и не слышали, продолжая отчаянно дымить. Некоторые при этом перхали и кашляли. Вероятно, это были те, которые вообще-то не курили. Стоявшая недалеко от конвоира чернавка гримасничала, пытаясь пустить дым кольцами, и демонстративно похваливала табак:
— Эх, хороша махорочка!
— Прекратить! — с побледневшим, перекошенным лицом, держа винтовку наперевес, Гизатуллин щелкал затвором.
— Никак стрелять собираетесь, гражданин боец? — в издевательски вежливом тоне спросила Богиня, неторопливо выпуская дым через полные красивые губы.
Файзулла опомнился. Кругом стояли невесть откуда взявшиеся ребятишки. Баба, несшая воду, остановилась и опустила на землю свои ведра.
Старик, обивавший дранкой домик напротив, перестал стучать и удивленно смотрел из-под руки на странное происшествие. Над тесной кучкой женщин клубился синий махорочный дым, а рядом бессильно метался взбешенный конвоир. Его ласково успокаивала рослая блатнячка:
— Не кричи, боец, еще животик надорвешь. Вот выкурим по одной и пойдем…
Привычные представления Гизатуллина о силе приказа и даже угрозы оружием рушились. Винтовка, которую он держал в руках, была сейчас не только бесполезным предметом, но даже подчеркивала его бессилие. Никогда еще Файзулла не чувствовал себя в таком дурацком и унизительном положении. Наконец бригадирша решила, видимо, что с него довольно.
— Бросай курить, пошли! — скомандовала она минуты через три. — Тебя что, не касается, Макака? — прикрикнула она на чернавку, двинувшуюся было с цигаркой в зубах.
Та потушила окурок и сунула его в карман телогрейки.
Гизатуллин глотал пыль дороги пополам с горечью своего нового поражения. За каких-нибудь четверть часа он получил две полновесные оплеухи и почти понял, что его прежние представления о возможности держать женщин в страхе и повиновении при помощи одной только суровости и неукоснительного следования правилам конвойного устава рассыпались прахом. Конвоир при этих бабах не более, чем сторож. Хуже того — автомат, которого следует бояться, только нарушив строго определенные, механические правила. Для знающих свойства этого механизма он почти безопасен, а поэтому и не может вызвать к себе ни малейшего почтения.
Жгло оскорбленное самолюбие, как от пощечины, горели щеки. Воображение под действием досады и злости опять рисовало картины мести, жестокость которых равнялась только их несбыточности.