А она и впрямь Федосию улыбается, будто понравился. Велел он в избу её увести:
— Пущай на стол накрывает, к свадьбе готовится.
Сам конями залюбовался:
— Какие добрые!
Так прошло сколько-то времени, братья коней разнуздать хотели, а один-то бочонок с вином в избушку понес да и выскочил тут же, кричит:
— Убегла! Сбегла красавица!
Кинулись все в избу, а девки-то нет. Только ящерка со скамьи в щель юркнула. Братья вон из избы, глядят — и коней как не бывало. Савостины и струхнули:
— Девка-то, поди, ведьма была Торокова! Что ж будет теперь?
Покуда светло было, друг перед другом хорохорились, к вечеру, однако, решили на всякий случай при свете спать. Да чтоб один-то не спал, караулил — кабы ведьма не сотворила над ними чего. На перву ночь Федосию выпало. Сидит он, на свечу глядит. Вдруг коло пламени мотылёк крылышками затрепыхал, будто затушить хочет. И тень страшная заметалась по стенам. Стал Федосий мотылька отгонять, а тот возле рук порхает, будто поддразнивает, Федосий со злости шибко рукой махнул — свеча погасла. И чует — в темноте обнял кто-то и руки-то, бабьи, к горлу подбираются. Хотел Федосий высвободиться, да не тут-то было, а руки уж горло сжимают. Заорал Федосий, побудил братьев, только этим и спасся. Братья вскочили, свечу опять запалили, глаза продрали, спрашивают:
— Чего орешь, Федосьюшко?!
Тому толком сказать нечего. Твердит своё: мотылек летал али бабочка, да ещё померещилось, будто душит кто.
До утра Савостины глаза не сомкнули, на другой день ходят сонные. Федосий велел для бодрости бочонок с вином открыть, сам и разлил по чаркам. Осушили, Федосий за ними, да глядит — один за другим братья на пол попадали, корчатся, и у самого в животе запылало. Почуял Федосий неладное, к кадке с водой подскочил, за ковшом потянулся, а в горле уж дыхание перехватывает, руки немеют.
Тут девка, красавица давешняя, из угла поднялась, будто выросла, зло глазами сверкает. Сама смотрит, смотрит, как он с братьями корчится. Понял Федосий: не от вина, от яда Любавиного смерть наступает. Кинулся к Любаве, увернулась она, только успел за косу схватить. Ножом ударить хотел, да глядит — не стадо девушки, а в руке ящерица закрутилась, только хвост ему и оставила. Сама в дверь юркнула. Вскрикнул Федосий и упал у двери замертво, а хвост ящерицы в косу девичью превратился. Сама-то ящерка через кусты к тракту и побежала, по пути на пенёк запрыгнула, глазки закрыла, к солнцу мордочкой потянулась. И опять Любава облик свой приняла, из тайги в село поспешила горе своё горькое слезами залить — до неё тоже слух долетел, что родители вместе с Митяем ночью сгорели.
А как в село-то вошла, так и ахнула: на том месте, где избёнка была, стоит изба ладная. Во дворе Митяй со старым Василием обгорелые брёвна на дрова распиливают, Василиса гусей кормит. Митяй увидел Любаву, к невесте кинулся, за ним старики. То-то радости было. И узнала, как Митяй со стариками живы остались…
Утром-то, когда им стёкла побили, сговорился парень с плотниками, а стариков уговорил к своим отцу с матерью жить перейти. Одну ночь-то переночевали, а утром к ним мужики ввалились, переминаются с ноги на ногу. Катерина ещё засветло поднялась, на оладьи квашню заводила, удивилась:
— Чего в такую рань заявились, да пошто хмурые?
А те шапки долой:
— Митяй твой ночью сгорел вместе с Тороковыми!
Баба и квашню опрокинула:
— Ироды! Креста на вас нет! Старики Тороковы за занавеской дрыхнут, а Митяй… да вот же он, с ребятишками на печке пригрелся!
Тут уж мужики закрестились, заахали, весь дом побудили, да и рассказали, что тороковска избёнка перед рассветом сгорела, на селе подумали, будто в ней Митяй погиб вместе с хозяевами. Да, видать, и вправду говорят — у парня планида, рассмеялись:
— Мы-то уж уряднику о вашей гибели сообщили, и батюшка панихиду собрался справлять.
Да тут же и предложили помочь новую избу для Тороковых строить. Всем-то селом в несколько дён и поставили.
А тут Любава живая, здоровая объявилась, только что косы нет, будто отрезано. Расспросов да пересудов много на селе было, однако Любава никому ничего не рассказывала, а коса, как хвост у ящерицы, через год новая выросла.
Каменна глыба
В деревушке нашей дворов с полсотни стояло, и улица считалась главной, потому как одна и была, прямо на тракт выходила. У дороги глыба торчала каменная. Мимо кто ни проедет, то подпруга лопнет, то колесо спадёт али конь захромает. Задумались мужики:
— Нечистый, видать, поставил.
А старики рассказали, будто на ней давным-давно каменная баба стояла, потом пропала незнамо куда. А глыба так и осталась торчать. Решили мужики в овраг её уволочь. Вожжами обвязали, четырёх лошадей впрягли, дёрнули — та ни с места, другой раз — тоже; Стали вниз копать, а она в глубь земли тянется. Ну и бросили…
Люди, что селиться к нам приезжали, вдоль дороги срубы ставили, а где глыба торчала, не строились. Вот улица с разрывом и получилась. У камня — кусты да крапива. А как из деревни село выросло, торговые людишки засуетились, лавки открыли. Кой-кто кабак поставить нацелился, только не вышло. Богатый купец, Кухтерин Евграф, опередил, а против него не попрёшь: почитай, пол-Сибири в кулаке держал — в трех губерниях ямщиной владел, лошадей тыщи, дворы постоялые, кабаки по всему тракту Московскому.
Как-то мимо проезжал, углядел — село людное, место бойкое, торговому делу прибыльное. Решил и у нас кабак построить.
Вскоре приказчик кухтеринский прибыл с семьёй: жена его — толстущая, что глыба та, и Мишка-племянник, Плешастым звали. Слыхали, будто он у Кухтерина тоже в приказчиках состоял, да проворовался. Хозяин-то выгнал его, так он у дяди в кабаке меж столов половым бегал.
Как приехали, перво-наперво старосте бумагу под нос — разрешение кабак открывать. Тот и указал на пустырь. Построили, а глыба каменна рядом оказалась, будто зазывала у входа. Ямщики понаедут, шумят до полуночи, а которые упьются, возле той глыбы валяются. С рёбрами переломанными на пустыре поутру находили: один-то помер, другие живы остались, а что с ними было, толком и не сказали, память отшибло. Бубнили своё:
— Кулак-то у ней — гиря пудовая.
Вот и стали по селу говорить:
— Глыба-то бабой каменной оборачивается, мужиков у кабака по ночам караулит.
Но других это не шибко пугало, тянуло в окаянное место. А коли денег не было — в долг пили. Корову, коня, рубаху с себя закладывали. Приказчик, что к стойке Кухтериным был поставленный, исправно долг требовал.
Во многих домах животы подтянули, ребятишки по соседям куски попрошайничали. Бывало, правда, какой-нибудь мужик, на свой разор глядючи, спохватится, в кабак ворвется, кричит, кулаком в грудь себя бьёт — опоили, дескать, во хмелю на расписку палец мой ставили. Но как опять подадут ему шкалик — не удержится, выпьет ведь, и опять гульба до ночи. А поутру найдут крикуна бездыханным, и опять на селе ахают:
— С бабой каменной повстречался!
Кабы не Еремей Стоеросов, сколько бы ещё людей загубили. Занятный старик-то был, с причудью: по осени из тайги выкопает куст рябиновый али черемуху, под окном посадит. Весной зацветет она, медвяным ароматом дурманит голову. Девки в вечер ко двору соберутся, парни бревно принесут — вот и посиделки. К полуночи разойдутся, а кто и останется. Еремей глянет в окно, скажет старухе:
— Кто это на бревне, Пелагея?
Та подойдет, приглядится:
— Поди, Фрося Мешохина, а рядом-то?.. Ишь, прильнул как! Так и есть — Федя Последников.
Постоят старики, повздыхают:
— Давно ли у нас так жисть зачиналась?! Охо-хо-шеньки!
На другой день Еремей люльку мастерить начнёт, а как сделает, скажет:
— На свадьбу, поди, пригласить не забудут. Вот и подарок готовый.
В люльках-то Еремеевых, почитай, полсела укачивалось; как увидят у старика на крыльце люльку готовую, так и говорят: