Я думал, что увижу кабинет Наркевича более роскошным. Хотя бы одну настоящую картину кисти старых латышских мастеров – а здесь всего лишь две гравюры под старину в рамках красного дерева, обе на медицинскую тему: крестьянин с ковшиком и другими принадлежностями для кровопускания и бородач среди колб, пестиков и котелков – то ли аптекарь, то ли алхимик. В комнате, конечно, стоят удобные старинные кресла, в углу шкаф с матовыми стеклами и книжная полка, набитая томами в переплетах и журналами в ярких обложках на разных языках – должно быть, исключительно специальными, медицинскими. Книги, рукописи с истрепанными страницами разбросаны тут и там как попало, не верится, что в этом хаосе можно найти необходимое. Только словари стоят в строю – спинка к спинке. Вот что, профессор, вам скоро понадобится еще один словарь, и его вы сможете получить лишь у меня: хабара – доля украденного, хава – рот, ноздри, хаза – воровской притон, халява – проститутка, ханыга – опустившийся пьяница…
Откуда у меня вдруг эта злость? Мне кажется, что профессорский беспорядок на полке – особый, нарочитый стиль, фон, на котором этот невысокий мужчина выглядит значительнее, величественнее. Ну и что?
– Чем могу вам помочь? – спрашивает профессор. У него теплый обезоруживающий взгляд.
– Я обманул вашу жену – я не от Эдуарда Агафоновича. Я из уголовного розыска.
Я готов предъявить ему служебное удостоверение, документ о задержании показывать пока рано: козыри надо припасти напоследок.
– Так… – Профессор Наркевич встает и пересекает комнату. – Так, – повторяет он и вдруг, зашатавшись, останавливается. Но через несколько секунд овладевает собой. – Я так и знал, что этим кончится… Я виноват! Что я теперь должен делать? Следовать за вами?
Это моя первая ошибка. Более подходящего момента, чтобы сказать: «Одевайтесь, идемте!», не будет. Почему я мешкал? Меня ошеломило то, что он сдается без борьбы? Так же, как ошеломляюще на боксера действует брошенное секундантом на ринг полотенце, хотя предыдущие раунды прошли с переменным успехом. Или дело во внезапно возникшей у меня жажде услышать исповедь Наркевича (ничего подобного я никогда больше не услышу). Она была бы неоценимой для успешного завершения дела. По дороге он может опомниться – из подавленного, мучимого угрызениями совести человека, душу которого облегчила бы исповедь, превратиться в злобного, затравленного зверя, для которого все средства хороши, потому что терять ему уже нечего. И я не пожелаю – ни себе, ни Ивару, ни Шефу – тех тяжелых ран, которые он способен нанести в таком случае.
– Вам здесь удобнее?
– Лично мне все равно, где говорить! – отрезал он.
В дверях появляется Спулга Раймондовна. Она ставит поднос с чаем на столик передо мной.
– Пожалуйста, обслуживайте себя сами…
«Milford aromatic teatime, Black curraut» – читаю на одной из коробочек. Предприятия Австралии. «Lipton of London Darjeeling Himalaga», – читаю на другой. «Этот чай вырос на склонах высоких Гималаев и в мире самый…» и т. д. Моя мать хотела, чтобы я изучал языки. Говорят, у меня были способности.
– Профессор, расскажите все по порядку…
– Разве вы еще не знаете?
– Каждый смотрит на события по–своему. Кроме того, один воспринимает больше, другой меньше.
– В тот вечер шел дождь… Такой противный нудный дождь, и мне совсем не хотелось ехать, но Спулга, извините, моя жена, настояла, чтобы я отвез на дачу уголковую сталь: мол, без нее печник на следующий день не сможет продолжить работу. С мастерами нынче шутить нельзя, теперь у нас их меньше, чем докторов наук… И никто не может объяснить, почему, ведь они зарабатывают гораздо больше.
…Лил и лил хмурый осенний дождь, такой начинается с мельчайших, как туман, капель и продолжается целую неделю – как зубная боль, не позволяющая ни работать, ни спать, но утром ветер сменился, порывами стучал в окна и уже можно было с уверенностью предсказать: либо к вечеру начнется настоящий ливень, либо совсем прояснится.
Около пяти позвонила Спулга и спросила, достал ли Эдуард Агафонович уголковую сталь.
– Конечно, – смеясь, ответил профессор. – Хотя Агафонович из принципа меньше двух вагонов ничего не достает. Эти железки лежат передо мной на письменном столе.
– А они отпилены, как я говорила? Длина должна быть семьдесят сантиметров.
– А семьдесят один уже не годится – печка развалится и рассыпется в пыль? Пардон, не печка, а камин!
– Зачем ты дразнишь меня?
– Я ее дразню! Я ведь и сам ему говорил, что железки должны быть длиной точно в семьдесят сантиметров…
– Ты, наверно, считаешь себя очень остроумным!