Их похоронили обоих на маленьком кладбище Централа. Несколько дней спустя мы впятером получили наряд и отправились в мастерскую набивать соломой старые матрасы. С некоторыми из заключенных охранники держались свободнее, чем с другими. Они болтали о том о сем. И даже позволили себе немного шутить. Один из них сказал:
— Вы же были там, Бруляр, когда Булькен и Бочако задумали дать деру?
И пока мы набивали соломой эти проклятые тюфяки, тот самый охранник, который, как и все другие охранники, знал о моей дружбе с Булькеном, рассказывал нам о той ночи и событиях, свидетелем которых был сам, хотя тюремной инструкцией категорически запрещалось разговаривать с нами на подобные темы, тем более таким тоном. Он особенно настаивал на том обстоятельстве, что шел дождь, который был так некстати, он хотел, чтобы я знал, как этот самый дождь предал Булькена. Пыль щипала мне глаза, забивалась в горло, но ему так и не удалось заставить меня заплакать. Он даже сказал: «Это был твой дружок», но я ничего на это не ответил. Другие, не глядя на меня, продолжали свое занятие. Он не забыл ни единой детали, ни единой пули из тех, что прошили его насквозь, и тех, что рикошетом отскочили от стены, ни его сжатого рта, ни его молчания. Позже мне рассказали другие подробности, еще более зловещие, но чтобы смаковать их, у меня не было ни морального права, ни времени, ни способности удивляться. Я выслушивал все это как заинтересованный эксперт, как свидетель, воскрешая в памяти другое приключение Булькена, которое было словно генеральной репетицией этого, последнего, ослепительного. Я ничего не чувствовал: я наблюдал, а толпа заключенных объясняла мне, в чем именно состоит красота этого приключения. По их вытаращенным глазам, по приоткрытым от удивления ртам, по их молчанию, по вздохам этой окружившей меня толпы я смутно догадывался, что присутствую при событии гораздо более прекрасном, и сейчас надо все забыть и любоваться только им… Мне рассказывали:
— Он поставил ногу на цементный выступ, а тот не выдержал… Говорят, тут он и разорвал ногу…
Приглушенное «О!», вырвавшееся одновременно сразу изо всех глоток, поведало о том, что повествование было, и в самом деле, волнующим. Я только что услышал, как мне с веселым видом рассказали о смерти моего друга, но я был так опустошен, что для того, чтобы я хоть что-то почувствовал, толпа должна была бы одолжить мне свою душу. Три дня спустя я узнал, что Булькен бежал из карцера. О семье Пьеро не было известно ничего, поэтому о передаче его тела семье речь не шла, что же касается Бочако, то, поскольку каждый заключенный должен провести в Централе именно тот срок, на который приговорен, а ему оставалось еще сидеть три года, семья могла востребовать его тело лишь через три года, и не раньше… От могильщиков я узнал, что их бросили в общую яму. Пьеро был похоронен в голубом кружеве татуировок, которые покрывали все его тело: спасательный круг и матрос, женская голова с развевающимися волосами, звездочки вокруг сосков, корабль, похабная надпись прямо на члене, обнаженная женщина, цветы, пять точек на ладони и тонкие черточки, удлиняющие разрез глаз.
Когда у какого-нибудь фраера крадут ценную вещь, а он идет жаловаться в полицию, про него говорят: «Фраер пошел стучать», а в полиции говорили: «Пришел фраер в трауре». Так вот, я ношу траур по Богу.
Булькен, ваша смерть колеблется и застывает в нерешительности, увидев, что вы мертвы. Вы опередили меня. Умерев, вы обогнали меня, вы переступили через меня. Ваш свет погас… Вы были из тех героев, чье время еще не настало, они, как и поэты, всегда умирают молодыми. Я поневоле буду говорить о вас в торжественных тонах, о вас, о вашей жизни, о вашей смерти. Булькен, среди стольких других любовей кем были вы? Краткой любовью, ведь я знал вас всего лишь двенадцать дней. Случай мог бы вмешаться и сделать так, чтобы я воспел какую-нибудь другую.
Я отнюдь не собираюсь посвящать вас во все загадки (тем более, раскрывать их), которые таились в Колонии, до времени никак не проявляя себя. А там было немало всего. Я ищу. Порой я думаю об этом, но события проходят по касательной мимо моего ума, не застревая там, не оставляя никаких следов. Никаких следов на бумаге. Надо подождать, их время еще не пришло, они появятся в конце этой книги.
Улыбки колонистов — еще одна особая тема. Особенно эти необыкновенные улыбки, насмешливые и вызывающие, желчные и обаятельные, более развратные, чем у проституток, когда мальчишки проходили мимо, своими улыбками они раздражали и волновали взрослых, а Булькен — татуированных авторитетов. Как он сказал мне однажды, и я не сомневаюсь, так оно и было, что он заставлял «биться сердца и трепетать члены».