Выбрать главу

Для Винтера красота была божьим проклятием. Все поголовно влюблялись в него, и ему однажды пришлось перенести страдания, когда в него вогнали двенадцать палок по очереди, и стыд оттого, что сделали это чуть ли не на виду у всех. Много времени спустя, когда он рассказывал мне о своей парижской жизни, от волнения, вызванного пережитым когда-то стыдом, дрожал его голос, дрожало его лицо, дрожал он сам. В его резких движениях можно было различить на просвет следы того унижения. Так многие давние шрамы проявляются, стоит лишь потереть раненое место.

Его смазливенькая мордашка и невинный вид возбуждали котов, которые лезли к нему в койку каждую ночь.

— Я только что оттрахал одного, — говорил Дивер и добавлял специально для меня:

— Если тоже хочешь, иди давай.

Винтеру недолго довелось терпеть страдания проститутки. Мне бы хотелось видеть этого мальчика каким-нибудь эрцгерцогом чудесного королевства нашего зазеркального мира, я имею в виду тот высший мир, куда мы погружаемся, сломленные и упавшие на самое дно бесчестья, уничтоженные всеми этими пенисами, бедрами, ляжками и когтями котов, что спрыгивали с величественных небес в его пещеру. Чтобы стать не таким привлекательным, Винтер обрезал себе ресницы. Он перешел в другую семью и стал там чушкой. Но я видел, как он умывался слезами после того, как его накачала спермой дюжина котов. Его перевели в семью В, которая сплошь состояла из проституток и чьих-то бывших любовников, исключение не составляли даже старшие семейств. Один из этих старших был любовником пахана из семейства Б, другой — пахана семейства А, которые всегда вступались за них и заставляли себя уважать. И наказывая в столовой какого-нибудь несчастного за то, что тот, например, слишком громко стучал башмаками, эти самые любовники сильных мира сего громко говорили:

— По заднице отшлепаю, такой же звук будет.

От такой неслыханной наглости замирали улыбки на губах, и мысль о бунте никому в голову не приходила.

Я, правда, не знаю, сам ли я выдумал все эти извращения, но поэт не может не вдохновляться словами, построением фраз, они воздействуют на него еще сильнее, чем те, кто произносит при нем эти самые слова и фразы впервые, раскрывают их смысл. Однажды, сам смеясь над грубой лаской, которую собирался предложить мне, Дивер сказал:

— Иди сюда, киска, я вылижу тебе носик.

И в подтверждение своих слов высунул язык и сделал им выразительное кругообразное движение.

Жесты Дивера могли быть только жестами самца и никого другого. Садясь за стол, когда мне нужно было подставить под себя стул, чтобы пододвинуть его к столу, я не стал брать его обеими руками по бокам сиденья, как делал обычно. Я просунул руку между ног и так подтянул стул. Это был жест мужчины, жест всадника, и этот самый жест словно выбил меня из седла, настолько был он не свойственен мне, казалось невозможным, чтобы я сделал его. И все-таки я его сделал.

В течение целых трех лет Дивер был самым красивым мальчиком в Колонии, где находилась добрая сотня прекрасных подростков. Он осмелился — и осмелился единственный — перекроить и так заузить свои штаны, что они стали плотно облегать его ноги. Эти штаны были центральной точкой Колонии. Но даже когда его не было рядом, я чувствовал, как к нему прикован мой взор. И странное дело, стоило ему сделать любой, даже самый незначительный жест (вот он поднял руку, сжал кулак, побежал, присел, расхохотался…) или же представить обозрению какую-нибудь вроде бы самую безобидную часть своего тела: обнаженную или даже не обнаженную руку, сильный кулак, затылок, крепкие узкие плечи, и особенно благородные икры ног под холщовыми штанами (в самом деле, даже самые сильные и самые красивые парни заботились о том, чтобы ткань хорошо обрисовывала икры), как мы инстинктивно понимали (помните выпуклые икры Аркамона?), что в этой мощи таилась красота, и в этом тоже проявлялся авторитет, потому что — мы тщательно укладывали складки свободно болтающейся ткани наших штанов так, чтобы четче выпятились икры, и даже накручивали обмотки под вздувающуюся холстину (натягивалась ткань на икрах и на ширинке) — достаточно было увидеть у Булькена хотя бы одну из этих деталей, чтобы почувствовать, что все это было лишь целомудренным обрамлением его драгоценного члена.