Выбрать главу

Пять синих точек, вытатуированных в шахматном порядке на ладони, у основания большого пальца, у других блатных обозначали: «Насрать мне на полицию». У Дивера все было сложнее: объяснения следовало искать далеко, в глубинах Библии и моей собственной мифологии, за всем этим стоял какой-то очень важный смысл, такими точками был отмечен некий жрец, служитель неведомого культа. Я впервые в жизни понял, почему музыканты через песню передают любовную страсть. Мне хотелось бы суметь переложить на ноты мелодию, которую я услышал в жестах Дивера.

Когда мы торжественно шествовали, например, из столовой каждый в свою мастерскую или из актового зала в дортуары, Дивер иногда пристраивался за мной и, когда мы шли, вышагивал по пятам, почти прилепившись ко мне, стараясь подстраивать свои шаги под мои: его правая нога делала движение вперед буквально в каких-то сантиметрах позади моей правой ноги, потом то же самое проделывала левая нога, его грудь прижималась к моим плечам, а на затылке я чувствовал прикосновение его носа и ощущал его дыхание. Мне казалось, что он несет меня. Как будто бы он, навалившись на меня, уже овладел мной, раздавив своим весом, он нес меня, как орел Ганимеда, как поступил он со мной в нашу четвертую ночь, что провел у меня, когда я, уже хорошенько подготовленный к тому, что должно было произойти, впустил его глубоко в себя, а он обрушился на меня всей своей огромной массой (вся тяжесть неба обрушилась мне на спину), а зубы терзали мой затылок. Он пророс во мне, пустил ростки в мою почву и развернул надо мной, как знамя, свою свинцовую крону.

(Через распахнутый ворот его белой рубашки я видел край трикотажной майки в сине-белую полосу. В знак какой верности сохранил он матросскую шкуру поверх своей собственной? Но я понимаю, какое удовольствие испытывают мужчины, разглядев под женским платьем краешек рубашки. Бот и мне под его пристойным видом, под его разумными, вежливыми фразами вдруг удается отыскать уголки Меттре, такие же волнующие, как этот сине-белый треугольник, открывшийся в вороте рубашки.)

Известно, что главы семейств спят отдельно, в специальных маленьких комнатках, устроенных с краю каждого дортуара. Мы всегда находили возможность ускользнуть от всевидящего ока надсмотрщика, который следил за нами через откидную форточку, вырезанную в стене. Его проворство и живость, все его поведение было каким-то виновато-вороватым, потому что и взгляды его, и жесты были резки и стремительны — и в то же время искренни. Такое сочетание не так уж и редко. Я встречал его у Булькена. Подростки быстро умеют переходить от мягкой уступчивости к уверенной силе, которая заставляет поверить в чистоту. Однажды ночью Даниэль проскользнул под гамаками спящих и отправился на промысел. Колонисты не воруют друг у друга. Они сильные, а с этими кражами только морду расквасишь, или, наоборот, слабые, и вообще какого черта авторитетам подниматься ночью, чтобы идти воровать? Любую приглянувшуюся им вещь они заберут днем у ее владельца и сделают это вежливо и учтиво.

Итак, я увидел Даниэля.

На следующее утро после молитвы в столовой, но еще до завтрака — миска супа и кусок черного хлеба — нам сообщили, что у надзирателя украли часы и табак. Вечером того же дня Даниэль не явился на перекличку. В последний раз его видели около трех часов дня, когда он направлялся из щеточной мастерской в отхожее место. Решили, что он сбежал. Но три дня спустя в лавровых зарослях обнаружили его труп, начавший уже издавать специфический запах. Он был брошен среди деревьев, зиял его открытый рот, один глаз был выколот, а на теле насчитали четырнадцать ран, нанесенных сапожным ножом. Думаю, я единственный видел, как Даниэль пробирался тогда под гамаками, но так и не понял, какая связь между той ночной прогулкой и смертью. Когда я лежал в своей койке в уснувшем уже дортуаре, когда глаз мой парил над этим морем неподвижных волн, я не осмеливался больше взглянуть ночи в лицо. Мне казалось, любой мальчишка, раздувающий паруса своего гамака, владеет тайной смерти.

Мои дружеские чувства к Тоскано, любовнику Делофра, приводили меня порой к нему по ночам, но так, чтобы этого не видел его мужчина. Скорчившись на одеяле под его койкой, завернувшись в другое одеяло, мы болтали. Дружба, которую я чувствовал к Тоскано, была по природе своей такой чистой, что тем же вечером, когда мы обменялись с ним прядями волос — так я ощущал эту чистоту, — я согласился, как всегда, заниматься любовью с Вильруа, но нечто вроде целомудрия, что было сильнее меня, помешало мне испытать удовольствие. Сославшись на недомогание, я довольно скоро вернулся обратно в свою койку, чтобы найти там не Тоскано, нет, а любовь, которую я к нему испытывал. Много раз подряд он отказывался подняться со своего гамака, где лежал, съежившись в спальном мешке. Однажды, перед тем как я покинул его, он тихонько на ухо спросил меня: