Булькен так никогда и не попал в карцер, его расстреляли раньше. Я буду еще говорить о своей любви к этому двадцатилетнему вору, в которого была влюблена вся тюрьма. В Меттре, где прошла его юность, мы, опьяненные, упивались друг другом, и сейчас мы объединились в одном тумане воспоминаний, где парили и сталкивались пережитые нами мгновения, чудовищные и восхитительные одновременно. Не сговариваясь, мы подхватывали друг у друга опыт и привычки каторги нашего детства, жесты колонистов, сам их язык, и в Фонтевро вокруг нас уже создавались группки блатных, наших приятелей по Меттре или тех, кто нашими приятелями не были, но кого называли «парень-непромах», которых роднили с нами и друг с другом те же страсти и пристрастия. Все было для Булькена игрой, даже самое серьезное:
— Слушай, мы тут иногда и деру давали. Просто так, от нечего делать, с одним типом, ты его не знаешь, такой Режи… Однажды яблок захотелось, ну, мы и сделали ноги! В другой раз виноград созрел — мы по виноград. То потрахаться захотелось, то вообще просто так, но, бывает, бегут и взаправду, чтобы насовсем. Тогда уж готовятся по-настоящему. А вообще-то здесь хорошо.
В правилах внутреннего тюремного распорядка сказано, что заключенный, совершивший правонарушение или преступление, должен отбывать наказание там, где его совершил. Когда я прибыл в Централ Фонтевро, Аркамон уже десять дней был в кандалах. Он умирал, и эта смерть была прекрасней, чем его жизнь. Есть колоссы, которые в своей агонии кажутся величественнее, чем в дни славы. Перед тем как угаснуть, они ярко вспыхивают. Он был в кандалах. Я должен напомнить, что в тюрьмах существует своя система наказаний: самое мягкое из них — запрет ходить в столовую, потом черствый хлеб, карцер, а для Централов — дисциплинарный зал. Этот самый зал — что-то вроде огромного ангара с тщательно натертым паркетом, — уж не знаю, делают ли это специальными щетками и мастикой, или его так гладко отполировали многие поколения заключенных, которые в своих войлочных башмаках топчутся, кружатся один за другим, словно специально кем-то расставленные так, чтобы заполнить все пространство зала по периметру, без зазоров, чтобы нельзя было отличить первого от последнего, они кружатся так же, как и колонисты в Меттре кружили по двору казармы (с одним лишь, но довольно существенным отличием. Здесь мы маршируем в более быстром темпе, чем в Меттре, и при ходьбе должны лавировать между каменными тумбами, расставленными по всему залу, что делает наш извилистый путь похожим на детскую прихотливую игру), и это так похоже, что здесь, в Фонтевро, мне кажется, будто я так вот и вырос, ни на секунду не переставая маршировать по кругу, ни на секунду не останавливаясь. Вокруг меня рухнули стены Меттре, выросли другие, вот эти, но я то там, то здесь нахожу слова любви, выцарапанные наказанными, и целые фразы, написанные Булькеном, причудливые призывы, я узнаю их по прерывистому, спотыкающемуся движению карандаша, словно каждое слово здесь — итог божественного озарения. За эти десять лет потолок закрыл небо Турени, в общем, изменилась декорация, а я и не заметил, старея в бесконечном хождении по кругу. И мне кажется, будто каждый шаг заключенного — это шаг юного колониста из Меттре, но шаг длиною в десять или пятнадцать лет; и еще я хочу сказать: эта колония Меттре, уже разрушенная и снесенная, на самом деле вовсе не разрушена, она продолжается, она длится во времени, а сама тюрьма Фонтевро уходит своими корнями в почву нашей детской каторги.
Вдоль стен по периметру зала то там, то здесь возвышаются, разделенные двухметровой стеной, кирпичные колоды с закругленной верхушкой, похожие на корабельные швартовые тумбы, куда наказанный может иногда присесть на минуту-другую. Надзиратель, тоже из числа заключенных, но такой крепкий и сильный, следит за нами и командует нашим хороводом. А в углу возле небольшой проволочной клетки сидит и читает свою газету тюремный охранник. Внутри круга сортир, туда ходят срать. Он представляет собой емкость с метр высотой в форме усеченного конуса. По бокам — две ручки, куда ставят ноги, угнездившись на вершине, а коротенькая спинка, похожая на арабское седло, придает наезднику величественный вид какого-то варварского короля, восседающего на металлическом троне. Заключенный, которому приперло, должен, ни слова не говоря, поднять руку, надзиратель делает знак, и наказанный выходит из строя, на ходу расстегивая штаны, держащиеся на одних пуговицах, без пояса. Он садится на верхушку конуса, ноги ставит на подставки, яйца свешиваются. Как будто не замечая его, а может, и вправду не замечая, наказанные продолжают свою ходьбу по кругу, и только слышно, как с громким плеском в мочу падает дерьмо, забрызгивая голую задницу. Потом он писает и спускается. По залу разносится вонь. Когда я вошел в зал, первое, что меня поразило, это молчание тридцати парней, а затем — одинокий величественный клозет в центре движущегося круга.