Выбрать главу

В коридоре поезда резались в карты четверо жандармов. Орлеан… Блуа… Тур… Сомюр… Отцепленный вагон перетащили на другой путь, так для меня начался Фонтевро. Нас было тридцать, ведь такой вагон вмещает лишь тридцать клеток-одиночек.

Половина конвоя была приблизительно одного возраста: около тридцати, остальным было от восемнадцати до шестидесяти. Пассажиры поезда молча смотрели из окон, как нам связывали цепями руки и ноги, сковывали друг с другом попарно и грузили в полицейские фургоны, дожидавшиеся нас на станции. Я успел еще заметить грусть в глазах бритых юнцов, когда они смотрели на проходящих мимо девиц. С моим напарником по кандалам мы забрались в одну из таких узких клеток, похожих на стоящий вертикально гроб. Я отметил про себя, что полицейский фургон лишился того странноватого очарования горделивой невзгоды, которое пленило меня, когда мне впервые довелось в нем путешествовать; тогда он показался мне похожим на некий фантом на колесах, отправляющий в изгнание, груженный истинным величием, он уносил меня, занявшего свое место среди людей, согнутых в почтительном поклоне. Но теперь этот вагон потерял царственную горделивость беды. У меня осталось лишь светлое видение чего-то такого, что выше счастья или несчастья, что зовется просто величием.

И теперь, вступая в предназначенную мне клетку фургона, я чувствовал себя разочарованным и обманутым, я казался себе визионером, утратившим свой чудесный дар.

Мы приближались к Централу, внешний облик которого я описать, пожалуй, не смогу — впрочем, так же, как и другие тюрьмы, ведь те, что были мне знакомы, я видел изнутри, а не снаружи. Наши клетки были закупорены наглухо, но по тому, как фургон, спокойно кативший по мощеной мостовой, вдруг резко подскочил, перебираясь через какое-то препятствие, я понял, что мы миновали ворота и я вступил во владения Аркамона. Мне доподлинно известно, что тюрьма расположена в самой низине, в адском ущелье, где из земли бьет таинственный родник, но ничто не мешает представить, что Централ возвышается на вершине огромной горы, порой я так и представлял себе его, на острой скале, а тюремные стены являлись продолжением этой скалы, словно вырастали из нее, образуя замкнутый круг. Эта высота идеальна — и в то же самое время совершенно реальна, и кажется еще более реальной оттого, что уединенность, которую она придает, — неразрушима и незыблема. Все прочее — ни стены, ни тишина — не значат ровным счетом ничего, про Меттре, в общем, можно сказать то же самое, только Меттре далеко, а Централ — высоко.

Уже стемнело. Мы проникли в самую толщу сумерек. Все вышли из клеток. Восемь надзирателей ждали нас, выстроившись в шеренгу на освещенном крыльце, как вышколенные выездные лакеи. А над самим крыльцом высотою в две ступени черную стену ночи пронзала огромная, ярко освещенная арка. Был праздник, вроде бы Рождество. Я едва успел рассмотреть двор и ограничивающие его черные стены, заросшие унылым плющом. Мы подошли к решетке. За нею находился еще один дворик, освещенный четырьмя электрическими светильниками: лампочка с абажуром в виде широкополой вьетнамской шляпы — так выглядят все лампы всех исправительных учреждений Франции. B глубине двора, в непроглядной почти темноте, куда не достигал свет, вырисовывалось строение несколько необычной формы, добравшись туда, мы прошли через еще одну решетку, спустились на несколько ступенек по лестнице, освещенной такими же лампами, и вдруг совершенно неожиданно оказались в прелестном садике, квадратном, обсаженном кустами и с небольшим бассейном в глубине, а за садом виднелся монастырь с хрупкими изящными колоннами. Еще одна лестница, на этот раз высеченная прямо в стене, и мы очутились в белом коридоре, затем в канцелярии, где довольно долго пришлось дожидаться, пока с нас снимут наручники.

— Эй ты, слышь! лапы давай!

Я протянул руку, вместе с цепями, которые ее опутывали, вверх потянулась жалкая, как плененная зверушка, рука того типа, с которым мы были скованы. Надзиратель долго искал замок наручников, когда он, наконец, нашел его и сунул туда ключ, я услышал негромкий щелчок капкана, неохотно выпускающего меня на свободу. И эта свобода как ступенька нового плена причинила мне первую боль. Стояла удушливая жара, страшно было подумать, что так же жарко может быть в камерах. Дверь канцелярии выходила в коридор, освещенный с жестокой четкостью. Она не была заперта на ключ. Какой-то заключенный на общих работах, явно подметальщик, слегка толкнув ее, просунул смеющуюся физиономию к нам и зашептал: