После убийства надзирателя Аркамона перевели в карцер, где он оставался до самого заседания Суда, и только вечером после вынесения смертного приговора его на сорок пять дней — срок для подачи кассационной жалобы — перевели в камеру смертников. И оттуда, из недр этой камеры, где я представлял его себе похожим на какого-то невидимого Далай-Ламу, могущественного и всесильного, он излучал волны, затоплявшие весь Централ грустью и радостью одновременно. Он был актером, который несет на плечах бремя столь гениального шедевра, что ноша кажется непосильной и порой слышится хруст позвонков. Временами мой исступленный восторг чуть приглушала легкая дрожь, что-то вроде волнообразного колебания, это был мой страх и мое восхищение, они то чередовались, то накладывались одно на другое.
Каждый день он выходил на часовую прогулку на специально отведенную площадку во внутренний дворик. Он был закован в цепи. Площадка находилась недалеко от карцера, в котором я сейчас пишу эти строки. И то, что я принимал иногда за стук своего пера о чернильницу, на самом деле был звон за стеной, в самом деле, очень слабый, я бы даже сказал, какой-то нежный, как любой погребальный звон, — звон кандалов смертника. Чтобы расслышать его, нужно было обладать слухом сверхчувствительным, даже, если угодно, набожным и почтительным. Этот звук был прерывистым, и я догадывался, что Аркамон не решается много ходить, чтобы не выдать своего присутствия во дворе. Он делал шаг навстречу зимнему солнцу и останавливался. Кисти рук он прятал в рукава своей шерстяной куртки.
Нет никакой необходимости изобретать истории, в которых он представал бы героем. Достаточно его собственной, и — случай невиданный в тюрьме — правда идет ему больше, чем ложь. А лгут много. Тюрьмы полны лгунов. Каждый готов придумывать, сочинять приключения, в которых выставляет себя героем, но все эти истории никогда не имеют поистине величественного финала. Иногда герой путается, теряется в противоречиях, ведь рассказывая о себе самом, он должен быть искренен, а всем известно, что воображение — опасная вещь, и когда его слишком много, рискуешь упустить из виду подводные течения реальной жизни заключенного. Оно заслоняет от него реальность, и я не знаю, чего он боится больше: погрузиться ли на самое дно собственного вымысла и стать самому вымышленным персонажем или, напротив, разбить лоб о реальность. Но иногда он сам чувствует, что воображение захватывает его слишком сильно и подавляет, он начинает перебирать истинные опасности, которыми полна жизнь, и, чтобы самого себя подбодрить, перечисляет их вслух громким голосом. Булькен лгал, тысячи придуманных им приключений, которые составляли кружевной остов, непринужденных и фантастических, были шиты белыми нитками, а в глазах рассказчика прыгали чертики. Булькен лгал без пользы для себя. Он не был расчетлив, а если и пытался стать, то все равно ошибался в расчетах.
Хотя моя любовь к Диверу и восторженное преклонение перед Аркамоном меня еще волнуют и тревожат, Булькен, несмотря на все свое легкомыслие, был реальным, настоящим. Он был таким, каков есть. Я не представлял его в воображении, я его видел, я касался его и благодаря ему мог жить на реальной земле, ощущать свое собственное тело и свои мышцы. Вскоре после той сцены с голубым во дворе я встретил его на лестнице. Лестница, ведущая со второго этажа с мастерскими и столовыми на первый, где расположены канцелярия, зал суда, приемные, медицинские кабинеты, — основное место встреч. Она выбита в толще каменной стены и теряется в полумраке. Почти всегда Булькена я встречал именно там. Это место всех любовных свиданий, и наших тоже. Здесь дрожат еще в воздухе звуки поцелуев, которыми обменивались влюбленные пары. Булькен спускался, перепрыгивая через несколько ступенек. Его рубашка была грязной, заляпанной кровью, разорванной на спине, где зияла ножевая рана. На повороте лестницы он внезапно остановился. Обернулся. Он увидел меня или почувствовал? Рубашки на нем не было, торс под курткой был полностью обнажен. А это уже другой заключенный — новенький — обогнал Булькена в бесшумном полете в своих тряпичных башмаках, успел в мгновение ока встать между ним и мной и заставил хоть на какую-то долю секунды пережить это потрясение: увидеть Булькена на сцене в придуманной мною для него роли. Он повернулся и улыбнулся.