Выбрать главу

Я имею нахальство думать, что Булькен и родился лишь для того, чтобы я написал свою книгу. И мне для сюжета нужно было, чтобы он умер, прожив жизнь, которая представляется мне отважной и дерзкой, неистовая жизнь, раздающая оплеухи всем бледным физиономиям. Смерть его будет жестокой, а моя последует вскоре. Я чувствую, что поднимаюсь и приближаюсь к концу, а этот самый конец швырнет нас вниз и разобьет вдребезги.

На следующий день во дворе во время прогулки Раснер познакомил нас. Парни всем скопом куражились над одной «Марусей», старой, некрасивой и нелепой. Несчастного пинали, щипали, мордовали кто во что горазд. Особенно усердствовал один тип по имени Бочако, с жестокостью совершенно необъяснимой. У него была репутация самого отчаянного налетчика и бандита Фонтевро, грубый, звероподобный парень, который никогда не снисходил до разговоров с чушками, а уж с гомиками — тем более, этих он просто-напросто не замечал, и я никак не мог понять, что вдруг нашло на него. Будто в одну секунду высвободилась вся злая энергия, копившаяся долгие дни, — и рванул залп. Его крепкие, но криво посаженные зубы выпирали изо рта, уродливо приподнимая губы. Лицо было усеяно веснушками, но был ли он рыжим, трудно судить из-за отсутствия шевелюры и бороды. Издеваясь над несчастным, он не улыбался, как другие, а выкрикивал свои оскорбления исступленно и яростно. Он не играл, а, казалось, мстил за себя. Лицо было — нет, не искажено, а озарено — неистовой злобой. Он слыл самым неутомимым трахальщиком в этой тюрьме. Уродство — это отдыхающая красота: когда он просто разговаривал, голос был глухим и хриплым, слух словно бы спотыкался о борозды, трещины, выбоины, а я с большим вниманием вслушивался в этот голос, я помнил, каким он был красивым, когда Бочако пел. Вот мое открытие: эта самая раздражающая ухо хрипота при пении превращалась в такую нежную, такую бархатную мелодию, а трещины и борозды — в чистые, звонкие ноты. Словно повинуясь неторопливым пальцам, разматывался клубок — и ноты становились чище. Наверное, физик смог бы объяснить этот акустический феномен, но я по-прежнему взволнован и растерян, пытаясь осознать это явление, оно помогло мне понять, что красота — это особым образом спроецированное уродство и что, развивая и утрируя некоторые безобразные черты, достигаешь порой такой прозрачной и чистой красоты. Захваченный его словами, я все ждал, когда он ударит беднягу, а тот неподвижно стоял, не решаясь даже отпрянуть или просто прикрыться. Это был спасительный инстинкт загнанного зверя: застыть, не шевелиться, притвориться неживым. Если бы Бочако сделал одно-единственное движение, желая ударить, он бы, наверное, убил его, это бешенство остановить было невозможно. Всем в Централе известно, что схватку между заключенными прекратить нельзя, можно лишь дожидаться, пока иссякнет сама. Решимость читалась в каждой черточке его курносого лица, в каждом жесте крепкого, приземистого тела. Лицо его походило на лицо боксера: суровое, с грубыми чертами, словно его специально ковали, как железо, причем били с удвоенной силой. Ни малейшего намека на слабость или вялость плоти, кожа, словно приклеенная к жестким мышцам и костям. Лоб его был таким узеньким, там просто-напросто негде было поместиться доводу о том, что необходимо усмирить свой гнев. Глубоко под надбровными дугами спрятались глаза, а расстегнутая рубашка и распахнутая куртка позволяли видеть кожу на груди, абсолютно лишенную растительности и бледную здоровой белизной.

На небольшом возвышении, над тюремным двором, в котором все мы находились, было устроено что-то вроде дозорного пути для часовых, там безостановочно вышагивал Рандон, время от времени поглядывая вниз. Изо всех тюремных надзирателей этот, без сомнения, был самым сволочным, и, чтобы вся эта жестокая сцена ускользнула от его внимания — иначе он с большим удовольствием наказал бы всех виновных, — ее участники, и даже сама несчастная жертва, всему своему поведению, жестам, движениям придавали видимость безобидного приятельского общения, в то время как рты извергали брань и оскорбления, правда, голосом чуть приглушенным, — собачий лай в наморднике. Затравленный бедняга униженно улыбался, чтобы сбить с толку надзирателя и в то же время попытаться как-то задобрить Бочако и его корешей.