Кем был для меня Стокли? Если не считать многочисленных знаков внимания, которые он осмеливался оказывать мне, только когда был уверен, что Вильруа — вне пределов видимости, жизнь сталкивала нас дважды. Как-то раз я задумал сбежать. Оттого, что был несчастен и впал в отчаяние? Но неистовая сила, которая пробуждается во мне, когда отчаяние становится непереносимым, сегодня заставила бы меня искать другие способы бегства. И я спрашиваю себя, неужели мое осуждение на пожизненную ссылку не поможет мне найти их. Я уже говорил о вкусе — я настаиваю на этом слове «вкус», потому что испытывал именно вкусовые ощущения, прямо на своде нёба — о мрачном вкусе этого выражения: «Предписание о пожизненной ссылке», этот вкус возвращается ко мне, чтобы я мог лучше осознать свое отчаяние и объяснить, что я был подобен еще живому прокаженному, который под своим капюшоном, со свечой в руке, слышит собственный голос, поющий погребальную службу Libera me.[1] Но отчаяние заставляет вас выйти из себя (я отвечаю за свои слова). Оно было таким глубоким, что для того, чтобы жить (а просто продолжать жить — это уже большое дело), мое воображение, именно оно прежде всего, выстроило мне прибежище — мое падение, и жизнь стала прекрасной. Воображение стремительно, и все произошло очень быстро. Я оказался ввергнут в целый водоворот приключений, которые были мне уготовлены, чтобы как-то смягчить столкновение с дном этой бездны — ведь, как мне казалось, у нее все-таки было дно, а у отчаяния — не было, — и по мере того, как я падал, скорость падения стимулировала мою умственную активность и воображение неустанно работало. Оно творило все новые и новые приключения, все быстрее и быстрее. Его окрыляла и воодушевляла жестокость, и мне не раз казалось, что это уже не просто воображение, а еще одно свойство организма, высшее, спасительное. Все эти приключения, выдуманные и грандиозные, все больше облекались плотью и, осязаемые, уже становились частью физического мира. Они принадлежали материальному миру, не здешнему, нет, но я чувствовал, что где-то они все-таки существуют. Их переживал не я. Они существовали вне и без меня. В каком-то смысле всепоглощающее новое свойство, будучи более высокой организации, чем породившее его воображение, показывало мне эти приключения, устраивало их, подготавливало меня, чтобы я не был застигнут врасплох. Достаточно было самой малости, чтобы я избавился от приключения опасного, гибельного, которое переживало мое тело, чтобы я избавился и от своего тела тоже (все-таки я был прав, когда говорил, что отчаяние заставляет выйти из себя) и погрузился в другое, утешительное, которое развивалось одновременно с моим предыдущим, убогим. Неужели я, из-за этого своего чудовищного страха, оказался на таинственном пути, ведущим к тайнам Индии?
Ребенком я бежал из Меттре. Мне трудно уже припомнить, что именно заставило меня однажды воскресным вечером разорвать заколдованный круг из цветов, дать ходу и помчаться по полям, только ветер свистел в ушах. За лавровыми зарослями земля шла под уклон. Я чуть ли не кубарем катился вниз, инстинктивно выбирая опушки леса и кромки лугов, где было бы легче затеряться, слиться с кустарниками. Я чувствовал, вернее, предчувствовал, что меня преследуют. В какое-то мгновение меня остановила река, это был всего лишь миг, но я понял, что выдохся. Я услышал шаги. Хотел было вновь побежать, на этот раз вдоль реки, но никак не мог справиться с дыханием. Мне казалось, даже одежда моя побелела от страха. Я вступил в воду, и тут Стокли вцепился в меня, причем сам он в реку даже не входил. Просто протянул руку. Я не знаю что — или кто — на самом деле захватило меня: то ли вода, то ли мальчишка-похититель-мальчишек, помню только радость оттого, что меня схватили. Свобода, которой я добивался — и добился уже, ведь этот мой бег по полям был уже первым актом свободы, — оказалась штукой слишком серьезной для ребенка, привыкшего повиноваться. Я был благодарен Стокли за то, что он остановил меня (должен здесь признаться, что точно такое же счастье испытываю, когда меня хватает полицейский, и может, я счастлив именно потому, что, даже не осознавая сам, вновь переживаю этот эпизод из моего детства). Как положено, рука его лежала на моем плече. Обессилев, я чуть не упал в воду от страха и любви. От страха — потому что вдруг в ярком свете увидел всю чудовищность поступка, на который решился: бегство, настоящий смертный грех, проклятый небесами. Я постепенно приходил в себя. И тогда пришло время ненависти, она овладела мной. Стокли был очень мил. Он сказал, что это Гепен велел ему бежать за мной, то есть он дал вполне достойное объяснение и забыл единственно верное, забыл, должно быть, от скромности, ведь он хорошо знал самого себя: дело в том, что он, сильный и прекрасный, носящий имя, близко напоминающее имя Сокли, убившего маленькую девочку, имел право на самую гнусную подлость, вернее, он должен был понимать, что любая подлость, совершенная им, становилась героическим актом, и это смутно осознавали наши авторитеты, которые, всесильные и всевластные, не отвергли одного из самых красивых своих собратьев, не устроили ему обструкцию за то, что он привел меня, а более того — присвоили себе право сдавать вертухаям петухов и чушек.