Выбрать главу

— Я думаю, ты можешь подать прошение о помиловании.

Но ни Аркамон, ни кто другой не ответил. Одетый, он снова сел на койку и погрузился в своего рода морскую стихию, которая качала его тело, ставшее вдруг таким легким, что он не чувствовал его. Тело, и вправду, ощущало такую усталость, какая бывает после долгого-долгого пути, когда готов растянуться где угодно и как можно быстрее. И еще было нечто, что погружало его в море, качающее на своих волнах галеру и каторжников, это был какой-то особенный шум и странная, совершаемая над ним процедура, такая необычная, что казалось, это происходит вовсе не с ним. Понадобился настоящий шок, такой, какой вдруг охватывает вас и вырывает из сна. Возле его ног, на самом полу, возились четверо охранников, они приковывали цепи к его лодыжкам. Он сначала коснулся обшлагов куртки, потом провел рукой по натянутым на бедрах штанам. Ему стало страшно.

Издалека снова донесся какой-то приглушенный гул. Булькен уверял меня позже, что ясно различал крики: «Смерть ему! Смерть!» Этого не могло быть, поскольку окна дортуаров выходят во внутренний двор и на мастерские, и все-таки я верю ему, потому что издавна именно этим криком толпа приветствует убийцу, который едет в повозке из Дворца правосудия в тюрьму.

Не бывает так, чтобы по возвращении из зала суда эта самая повозка, везущая смертника, двигалась быстро, ведь на нее навален неподъемный груз: весь этот погребальный орнамент, небесное бремя. Нынче надрываются из последних сил моторы, а раньше, когда эту телегу тянули лошади — а я до сих пор вижу все именно так — они тащились, задыхаясь, увязнув по грудь в черной грязи. Скрипели оси.

Эти кортежи бывают двух видов: тот, где убийца находится один со своим охранником — тогда не так тяжело, — и тот, что помимо самого смертника в крошечных клетушках везет и его подельников, которым суд сохранил жизнь. Их захлестывает чудовищная радость. В них звучит песнь жизни, вальс, в котором переплетаются звуки скрипок, и этот самый беззвучный вальс кажется похоронным мотивом их уже, считай, умершему товарищу, который смеется над смертью, измученный до самых глубин сердца мыслью, что возможность остаться в живых была совсем рядом, ведь те, кто больше всех близки ему, все его приятели, которых он обожал этим утром и которых ненавидит сейчас, сохранили жизнь. Аркамон вернулся один.

Если бы только преступников судил суд присяжных, который выглядел фантастически и нереально, то есть сами присяжные были бы одеты на манер оперных дьяволов, как на страшном карнавале, или он состоял бы из существ бесчеловечных или, наоборот, сверхчеловеческих, как, например, священники, наверное, все было бы не так ужасно. Но он состоит из самых обычных людей, которые живут самой обычной жизнью, и вдруг, не утратив ни единой из своих человеческих черт — ведь все мы могли наблюдать их привычки и причуды, делающие из них совершенно обыкновенных людей, — они становятся судьями, которые принимают решения: жить человеку или умереть, следует думать, что какая-то человеческая грань — наша грань — тесно соприкасается с преисподней, настолько быстро происходит переход от одного состояния к другому. В самом деле, ужас казался бы не таким всеобъемлющим, если бы приходилось иметь дело с той жестокостью, которая выявляет ад где-нибудь далеко от человека, страшнее, когда случается отыскать ад в себе самом. Тогда нельзя больше надеяться на чудо. Цепи для Аркамона были уже скованы, и это произошло не по чьей-либо сказочной, потусторонней воле, но по самой что ни на есть человеческой воле, по воле народа, который направил сюда четырех охранников, выполняющих работу кузнецов так же хорошо, как сами кузнецы.