— Я хочу, чтобы все официальные записи, связанные со смертью императрицы, были изъяты из архивов, — сказал он главному судейскому чиновнику империи, — не то мои дети когда-нибудь могут прочесть их, и им больно будет узнать о том, что случилось на самом деле.
— Будет сделано, доминус, — отвечал квестор, осмелясь только добавить: — Но твои ненавистники скажут, что ты приказал казнить двух цезарей, Криспа и Лициниана, потому что они препятствовали твоему собственному желанию быть единовластным правителем империи.
— Я и есть единовластный ее правитель, — сказал Константин. — Пусть будущие поколения судят меня по совершенным делам, а не по тому, в чем могут обвинять меня люди. — Он поднялся со стула. — Распорядись, Рубелий, чтобы приготовили мою галеру. Мы немедленно возвращаемся в Никомедию.
Глава 35
1
Над полуостровом Византий солнце сияло так же ярко, как в тот день, когда менее чем год назад Константин стоял там с Дацием и говорил о своих планах строительства Нового Рима, но сегодня нерадостно было на сердце величайшего в мире правителя. А говоря точнее, плечи его опустились и оставались такими с того самого жуткого дня в ненавистном им Риме, когда Даций принес ему новость о смерти изгнанника Криспа и поддельный исполнительный лист, с головой выдававший состряпавшего его учителя Лупа.
Почти непосильной оказалась для Константина тяжесть траура по замечательному сыну и старому доброму другу. Со временем к этому примешалась заметная доля печали по Фаусте, ибо не мог он смотреть равнодушно на изящную красоту трех своих дочерей и не видеть при этом опять той прелестной зажигательной девушки, в которую он когда-то давно влюбился — тогда ей было чуть больше, чем старшей из его дочерей сейчас. И, вспоминая тот краткий период взаимной влюбленности и восхищения друг другом, до того, как заботы о государстве нахлынули на него, постепенно воздвигая между ними преграду, Константин задавался вопросом: а стали бы они чужими друг другу, если бы он меньше связывал себя честолюбием, меньше бы стремился расширить свои владения?
«Какая польза человеку, если он обретет весь мир, а душу свою потеряет?» — однажды процитировал ему Даций слова Иисуса Христа. Стоя на одном из семи холмов Византия, где, как он уже решил, заложен будет его новый великий город, Константин снова задал себе тот же вопрос, но не нашел на него ответа: или, скорее, ответа на то, откуда взялась у него эта черная меланхолия, завладевшая духом его в кошмарный тот день и с тех пор никогда не ослабляющая своей мучительной хватки.
Сенат без всяких сомнений принял его рассказ о том, что сморенная маковой настойкой, предложенной ей врачом для успокоения нервов после покушения на нее Дация, Фауста утонула в горячей ванне, которую она всегда так любила, когда оборвались шнуры, что держали подушку под ее головой. Лично он тем не менее знал, что в городе носятся слухи такого толка: якобы он, узнав о связи императрицы с учителем, о которой многие в Риме давно уже догадывались, просто казнил Фаусту, утопив ее в собственной ванне — на что он имел все права и как обманутый муж, и как верховный правитель империи.
По возвращении на Восток из Рима Константин вернул епископа Евсевия Никомедийского из изгнания и исповедался ему в том, что в приступе слепой ярости утопил Фаусту. Но ни отпущение греха, данное ему любезным священником, ни выделение императрице Елене крупной суммы денег на строительство новой большой церкви на том месте, где находился гроб Спасителя, обнаруженном ею в Иерусалиме, не принесло покоя его душе. Обремененная годами и изнуренная долгим путешествием в Иерусалим, Елена, узнав о смерти Криспа, слегла в постель. Константин хорошо понимал, что она никогда не простит ему доверчивости его к Фаусте, вследствие которой и стала возможной эта трагедия. Да, в сущности, он и сам не мог себе этого простить.
Стремясь хоть немного притупить эту боль, все еще не перестававшую сжимать его сердце при воспоминании о дорогом ему первенце: как ехал он рядом с ним в его первом сражении, после которого сын гордо показывал свой окровавленный меч; как он командовал лучниками при разгроме Лициния в Адрианополе; как безропотно принял приказ, лишавший его цезарства в Галлии, с поклоном, как настоящий воин, всецело покорявшийся воле своего командира, — Константин старался как можно чаще проводить время с другими своими детьми.
Девочки уже стали юными дамами, кроме самой младшей из них, Елены. Старший среди мальчиков, Константин II, и следующий по возрасту, Констанций II, превратились в крепких здоровых юношей и приступили к воинскому обучению, тогда как третий, и самый младший, Констанс, с нетерпением мечтал присоединиться к ним. Никто из шестерых — и в этом он был уверен — не считал его ответственным за смерть своей матери, но все же не мог он так просто сложить это бремя с совести. И стоя, теперь на вершине холма над искрящимися водами Боспорского пролива и Понта Эвксинского, не мог он снова вызвать в душе то острое чувство волнения, охватившее его в предвкушении великих событий, когда они с Дацием на этом же самом месте вели разговор об обширных пространствах империи, которые предстояло еще покорить на Востоке.
— Землемеры ждут, доминус. — Голос Адриана напомнил Константину о том, что они приехали в Византий разметить границы Нового Рима, первой истинно христианской столицы империи.
— Сейчас, Адриан, — Он еще раз обвел взглядом и город, и горы земли, наваленные по его приказу во время осады, чтобы можно было подвергнуть Византий обстрелу из мощных военных машин. Эти насыпи покрылись теперь желтым цветущим ракитником, И ветерок с моря доносил до него приятный аромат распустившихся цветов, пролетая над треугольным мысом, где стоял город, окруженный полями с пышно произрастающими на них хлебами и овощами, богатыми фруктовыми садами и виноградниками, позволяющими Византию в основном обеспечивать себя продовольствием.
В заливе, закругляющемся в виде рога и обеспечивающем город идеально защищенной гаванью, стояли на якоре баржи, груженные блоками мрамора, выработанного в каменоломнях Проконнеса, каменистой группы островов в море Мармара. А вдалеке, на лесистых склонах, виднелись огромные вырубки: древесина, которой вскоре предстояло сформировать каркасы для многих городских построек, была уже спущена с гор для обработки ее умельцами плотниками.
Хоть и был Византий оживленным, процветающим городом, он тем не менее избежал нескончаемой суеты и спешки, столь характерной для Рима, чьи обитатели бросались от одного развлечения к другому в поисках удовлетворения пресыщенных вкусов. В сущности, превращение Византия в пышный город с неизбежным обретением им менее привлекательных черт западной столицы представлялось почти профанацией, но Константин не позволял никаким сантиментам возобладать над его решением воздвигнуть здесь новое сердце для Римской империи.
У Византия уже было то, чего не хватало Риму: стратегическое положение (на противоположных берегах у него на виду лежали Европа и Азия) и отличные гавани (как на Понте Эвксинском, так и в заливе со стороны моря Мармара). Хотя и легкодоступный, город в случае нападения мог оказаться крепким орешком, в чем Константин уже убедился, когда сам вел осаду: конец ей пришел, лишь когда обитателям стало известно, что Лициний потерпел поражение.
С этой высокой и прекрасно приспособленной для обороны позиции он мог, и гораздо лучше, чем прежде, защищать восточные земли, в последнее время почти постоянно подвергаемые нападениям или на юге со стороны персов, или на севере со стороны готов. Новый город мог бы также служить и барьером против набегов на плодородные земли Азии к югу от пролива со стороны сарматов — воинственного племени, обитающего к северу от Эвксинского моря. И теперь, когда Геллеспонт, где Крисп одержал ту большую победу над флотом Лициния, находился в руках Константина и когда под его контролем были и море Мармара, и устье его — Боспор, важнейшая морская дорога в этой части земного шара стала его как бы личным озером, оживленным путем для торговых судов, что уж свыше пяти столетий обеспечивали Византию процветание.