Столяр отметил про себя, что сам никогда не работает так халтурно. Уж если он берет в руки рубанок, то это будет рубанок, а не какой-нибудь там отвес или уровень, и ничего у него не согнется, и все будет точно, как в аптеке. Он почувствовал мимолетную гордость за самого себя. Эта гордость приходила к нему довольно часто, может быть, из-за нее он и остался до седых лет бобылем. Озадачивало лишь то, что Танька никак не прореагировала на эту сломанную иглу.
На лбу у врачихи выступил пот. Губы затряслись от собственного бессилия. Кто-то из милиционеров нервно и громко вздохнул.
– А вы б ее положили на кровать, – предложил Павел Игнатьевич. – Удобней ведь будет.
– А ее можно положить? – спросил его старший лейтенант, который и привел сюда. – Ты в этом уверен?
Дядя Паша поставил свой инструмент на пол и подошел к стоящей со словами:
– Хватит дурить, Танька… Чего уж тут!
Попытался сдвинуть ее с места… Тщетно. Она была, как из камня, тяжелая и твердая.
– Холод! – он озадаченно отдернул от нее свои руки.
– Не трогайте больную! – заорала на него врачиха. – Не видите, у несчастной – столбняк!
– А разве при столбняке бывает такое одеревенение тканей? – подал голос медбрат.
– Такого не бывает, – согласилась врачиха.
Она вытащила из сумочки аппарат для измерения кровяного давления. Надела на правую руку Татьяны, которая стояла, словно статуя, не открывая глаз.
Накачала манжету и стала слушать сигнал через фонендоскоп.
– Девяносто на семьдесят, – сказала она, снимая наушники. – Пониженное.
– И что это значит? – спросил ее медбрат.
– Это значит, это значит…
Она достала какую-то книжку из своей сумки и начала ее судорожно листать.
Закусила губу, смутившись и покраснев от стыда за полное свое бессилие. «Ясно, – подумал про себя столяр. – Выпускница или практикантка. Кого теперь на "скорые" ставят, прости господи…»
– Распилить деревяшку можешь? – предложил ему старший лейтенант, имея в виду то, что она зажала в своих руках.
– Так это ж икона.
– Ну и что? Она ж ее не отдает. Распилим и по кускам вытащим.
– Нет, – сказал столяр. – Я икону пилить не намерен.
– Ты что, религиозник?!
– Не религиозник. Но иконы не пилю, – ответил твердо Павел Игнатьевич, потому что он был человек с устоями, как большинство столяров. А тех, кто возился с железом, фрезеровщиков всяких, он считал людьми без принципов.
– При чем здесь икона? Ее нужно срочно госпитализировать, – подала голос врачиха. – Больная находится в глубокой коме.
– А оторвать ее от пола нельзя? – поинтересовался вдруг Павел Игнатьевич.
Ему не ответили.
– Ну а если подрубить пол?
– Руби скорее! – закричал старший лейтенант. – Для этого тебя и позвали, дурака!
– Ладно, ладно… Ты не кричи, начальник… – засуетился столяр.
Взял в руки топор и глянул мельком в лицо Татьяны. Оно было мертвенно-бледным, глаза по-прежнему закрыты.
– А если полотенцем ее укутать? А то страшно больно…
– Есть полотенце, мать? – спросил у Клавдии милиционер.
Та беззвучно раскачивалась на табуретке и ничего не отвечала.
– Сумасшедший дом! – потерял терпение старший лейтенант.
Стянул с печи кусок ситца, который прежде служил занавеской, и прикрыл Татьяну, как паранджой.
Павлу Игнатьевичу сделалось легче. Теперь больная была укутана сверху по пояс, и лицом своим, болезненным и омертвелым, не мешала работать.
Взял в руки топор и со всего маху ударил по доскам. На них остался лишь легкий след, похожий на царапину.
– Из чего у вас полы сделаны? – обратился он недовольно к Клавдии Ивановне. – Из дуба, что ли? – Ударил еще и еще…
– Не из дуба, – проворчал Павел Игнатьевич. – Видать, из мертвого дерева… Ну да… – Он потрогал пальцем лезвие. – Уже затупился…
– Ты будешь работать или нет?! – закричал на него старший лейтенант.
– Буду, – пробормотал столяр. – Только чудно мне… Топорище третьего дня затачивал, а уже – тупое.
– Вы какую-нибудь молитву знаете?.. – спросил между тем медбрат старшего лейтенанта.
Тот посмотрел на него мутным взглядом.
– Можно клятву Гиппократа прочесть, – подала тоненький голос врачиха. – А вдруг поможет?
Но не прочла, а только пообещала.
Взяв в руки долото, столяр ударил его молотком. Просунул в образовавшееся отверстие стамеску и попытался сделать первый распил. Но, может быть, от волнения сунул не совсем удачно, – металл звякнул, дернулся, как струна у скрипача, и стамеска переломилась надвое.
Павел Игнатьевич озадаченно поглядел на дело рук своих.
– Иди отсюда, – сказал ему душевно старший лейтенант.
– Она ж финская… Американка моя… – пробормотал столяр. – Это ж на века… Такого не бывает! Я ею железо резал!
– Все! Выметайся вон! – заорал милиционер и, приставив к носу кулак, прошептал: – А будешь трепаться обо всем этом – посажу!
Почесывая затылок, в полном недоумении и прострации Павел Игнатьевич вышел на мороз.
Светало. У дома на Чкаловской собралась уже небольшая толпа людей. Павел Игнатьевич вынул из кармана ватных штанов остаток огурца и смачно его сжевал.
– Чего там? – спросила у столяра какая-то баба. – Зарезали кого?
– Да так. Чудеса всякие, – уклончиво ответил столяр.
– А какие чудеса?
– А такие. Американку мою знаешь? Финскую? Ну вот. Переломилась с первого раза. А ведь железо ею пилил. А тут – по дереву. И – р-раз, пополам.
– Да разве это чудо? – не согласился с ним худой мужик с головой, замотанной шарфом.
– А тебе – мало? – разгорячился Павел Игнатьевич. – Американка… Финская! И – пополам! Каких тебе еще чудес?
И пошел на красный рассвет в свою пятиметровую клетушку, бормоча под нос:
– Американка… Финская… И – пополам!.. Каленая… финская… Р-раз, и нету!
День начался неудачно.
ФЕВРАЛЬ
1
– Тебя главный вызывает, – сказал Николаю Николаевичу Пашка Рыбников, младший редактор, который по совместительству исполнял в газете еще обязанности корректора.
Николай Николаевич оторвал мутный взгляд от старенького, латаного-перелатаного «Ундервуда», на котором набирал очередную статью-фельетон с названием «А крыша-то с дырой!» о негодном коровнике совхоза «Московский», и уставился невидящими глазами на своего напарника.
– Зачем?
– Да разве он скажет. Поди, услать тебя куда-то хочет.
– Не поеду, – ответил Николай Николаевич. – Мне эти командировки – во!
И он провел ладонью по своему горлу.
Комната, в которой они сидели, давно не ремонтировалась. Из-под облупленных стен смотрела на свет деревянная арматура в клеточку. Чтобы как-то скрасить убожество здания областной газеты, на место одной из пробоин повесили фотографию Дуайта Эйзенхауэра с пририсованными к голове ветвистыми рогами. Сам Дуайт от этого начал походить скорее не на черта, а на древнего рыцаря-крестоносца, который смотрит на Восток с сомнением, латинизировать ли его или все обратить в прах.
– Ездить все-таки лучше, – сказал Пашка, – чем читать ваши статейки про надои-удои… Как, кстати, правильно – надои или удои?
– Всегда писали «надои»…
– А я сомневаюсь. Разве что у Даля посмотреть?
Напарник вдруг прервался и приложил указательный палец к губам. Внимательно прислушался, наклонившись к пробоине, которую закрывал собою, как Матросов, американский президент. – …Светочка или Нюшечка? – прошептал Пашка, задавая вопрос Николаю.
– Светочка, – предположил тот.
Пашка отодвинул фотографию Эйзенхауэра вбок и заглянул в пробоину. – …тетя Люда! – со смехом сообщил он.
За стеной обрушился водопад спускаемой в унитазе воды.
– У тебя чеснок есть? – поинтересовался устало Николай. – Не трепись, а дай чеснока.
Он приставил ладонь к собственному рту, дыхнул и скривился.
– Амбрешка?.. Пить не надо на ночь… Сейчас посмотрю…
Паша пошел на свое рабочее место в углу кабинета, в котором стоял большой несгораемый сейф. Щелкнул ключом, открывая тяжелую металлическую дверцу. Внутри темной таинственной глубины стояла початая бутылка трехзвездочного армянского коньяка, рядом с которой находилось блюдечко с ломтиком засохшего лимона и чахлой головкой чеснока.