— Сегодня утром сломали дома Желтого, Красного и Синего, — громко сказал я.
— Что?
Фрекен Хенриксен не привыкла к тому, чтобы я высказывался без спросу или загадками; правду сказать, я был ее любимым учеником, но по пути в школу я видел, как трое взрослых мужчин стояли рядышком и ревели будто маленькие, оплакивая снос своих убогих хибар, и уж лучше было представлять себе эту картину, чем думать о Линде.
— Снесли дома тех людей, что жили в Мюселюнден, — сказал я. — Бульдозером. Там и полиция была.
— Вот как?
— А я стоял и смотрел и все видел. Вот.
Я опустил глаза долу, чуть ли не благоговейно. Фрекен Хенриксен явно не могла для себя решить, насколько глубоко она может позволить втянуть себя в обсуждение проблем Желтого, Красного и Синего, так что я добавил, что их арестовали за незаконное проживание в своих халупах, потому что садово-парковая служба собирается разбить там газон, и не только на месте Мюселунден, но и по всему склону до самого Трондхеймского шоссе, там тоже все заросли расчистят. А поскольку парочка других учеников, по всей видимости, тоже имели свое мнение на этот счет, хотя и не подняли рук, фрекен Хенриксен повела речь об отверженных обществом людях, о несчастных, как она их назвала. Фредди I спросил:
— Это вы про бродяг?
— Нет, Фред, я не об этом, я говорю о том, что, возможно, не всем на долю выпадает достаточно любви, и по этой причине...
— Ухаха, — воскликнул Фредди I, широко ухмыльнувшись, и огляделся в поисках поддержки. И нашел ее в лице обычной кодлы; я к ним не подключился — сегодня не хотелось, я смотрел прямо перед собой, а фрекен Хенриксен быстро сделала несколько шагов в его сторону.
— Они во время войны участвовали в конвоях, — поскорее вставил я.
— А это что такое? — простодушно спросил Фредди I.
Фрекен Хенриксен остановилась, собралась с мыслями, выдохнула и вернулась за кафедру.
— Да, Финн, можешь объяснить нам, кто такие участники конвоев?
— Ну, они, это... что-то делали во время войны. У меня дядя тоже был в конвое... Он рубит... дрова.
— Дрова?
— Да, он спускается в подвал и рубит дрова.
Фрекен Хенриксен принялась рассказывать о трагической судьбе участников северных конвоев, но без особого успеха у слушателей: нам уже до чертиков надоели пустопорожние документальные фильмы, вечер за вечером в черном миноре следовавшие один за другим по экранам телевизоров, словно похоронная процессия. Я дал глазам отдых и любовался волосами Тани под голос фрекен Хенриксен; у нее был красивый голос, один из редких взрослых голосов, которые не раздражают. Мамка тоже красиво говорит, но иногда слишком пронзительно. Марлене говорит спокойно и с одной и той же интонацией, будь то дождь или снег. У Яна голос слишком тонкий. Кристиан говорит как радио, а у матери Фредди I голос такой, что на второй минуте любому человеку каюк. Так я думал, сидя за партой и заглядываясь на длинные волосы Тани, они были будто река блестящих чернил, я склонился над партой, чтобы вдохнуть их запах — смесь цветов и бензина, никто не пахнет так, как Таня, и ни у кого нет голоса прекраснее, жалко только, что она им почти не пользуется; мало того, она им так редко пользуется, что все время сидишь и думаешь — скажи хоть что-нибудь, девочка, мне ужасно хочется слышать твой голос! И я еще ничего не сказал о голосе Линды, потому что думать о ней у меня не было сил. Приятный голос фрекен Хенриксен добрался тем временем до героя войны Лейфа Ларсена, и, естественно, рассказ ее плавно переключился на холодную войну, из-за которой все мы обязаны оборудовать в подвале бомбоубежище с железной дверью, которую не открыть детям младше двенадцати лет, мы живем в атомный век, после чего она вернулась к Желтому, Красному и Синему, и я вижу, что Фредди I не терпится добавить, что Синий любит показывать девочкам свою белку. Но сегодня даже Фредди I контролирует все свои органы, даже Фредди I задела судьба Желтого, Красного и Синего.
Со звонком я встаю из-за парты одновременно с Таней, задеваю ее локтем, и меня дергает током, и я говорю «извини», благо, за лето я научился у одного своего друга манерам, и тут же отчего-то вспоминаю Живоглотку как предупреждение о том, что жизнь бывает опасна для жизни — и как только человек выдерживает?
— А где ты была? — спрашиваю я, и, как ни странно, мой голос звучит совершенно нормально.
— Что? — говорит она, не произнося ни звука. Мы с ней сидим на одном квадратном метре уже три года минус месяцы ее отсутствия, а обращаюсь я к ней впервые, так что странно было бы, если бы мы оба не чувствовали себя не в своей тарелке; но мне удается повторить свой вопрос.