— Мы же собирались отметить мой успех.
Они собирались праздновать мамкино продвижение по службе: теперь она будет заведовать еще и теми отделами в магазине, где торгуют одеждой и шляпками, и это, собственно говоря, было не таким уж продвижением по службе, но означало повышение зарплаты.
У меня было только мое письмо к Тане.
К тому времени я уже написал два сочинения про каникулы, одно для себя, про нас с Линдой на острове, а второе для Фредди I, как он был на том же острове. Якобы мы ездили на каникулы вместе, только жили каждый в своей палатке. Палатка Фредди I была зеленого цвета и без наворотов, в кои-то веки он не стал кобениться, и я заставил его записать эту историю собственной рукой, скостив вполовину предложенное мне им вознаграждение. Так что мы оба оказались в выигрыше.
И как понять, почему тогда у меня никак не пишется письмо к Тане?
Да и ждала ли Таня от меня письма? Трудно сказать, я весь такой загадочный. У меня на лбу лихой чубчик, я немножко ниже ее ростом и впервые перемолвился с ней словом совсем недавно. А ведь письма — это особая статья; всегда, когда происходит что-то серьезное, обязательно пишется письмо; в письмах сообщаются только такие важные вещи, которые нельзя сказать вслух; письма пишутся, чтобы разобраться в ситуации или проблеме, их следует рассматривать как доказательство, как букву закона, письма пишутся для вечности — и тут, наконец, на меня снизошло вдохновение.
Я выключил телевизор, пошел к себе и написал Тане письмо на четырех страницах, даже всплакнул — хорошими слезами, как подчеркивает мамка, если вообще-то радоваться нечему; вложил письмо в конверт, заклеил его и написал поверху ее имя, «Таня», это выглядело почти так же величественно как «Румыния». Потом я посидел немного, раздумывая, не нарисовать ли на конверте еще и марку, но счел это ребячеством и взялся читать «Неизвестного солдата»; на кухне же тем временем на стол была выставлена еще одна бутылка вина.
Не так часто доводилось мне укладываться спать раньше Линды, но вот теперь так случилось два раза за неполную неделю. Я перечитал заново семь первых страниц. Как Линда. Зато до этого я написал важное письмо, чувствуя, как лихорадочное волнение перетекает по пальцам в расщепленный кончик пера и ложится на бумагу каллиграфическими узорами; как картины, существовавшие в моей голове, вдруг совершенно осязаемо возникают на листке, их оказывается возможным прочитать — а тайна, которую мамка снова пробудила к жизни, коснувшись руки жильца, эта тайна уснула — и с чего бы это, собственно; грязное белье Кристиана стало неотъемлемой частью нашего, его майки, носки и широченные рабочие штаны висели в сушильной комнате подвала вперемешку с моими майками и колготками Линды, типичный гардероб ячейки общества из четырех человек. На улице тоже доводилось слышать разное.
— Чё там у вашего жильца с твоей матерью, а?
Он ужинал с нами почти каждый вечер, он останавливался на лестничной площадке по-соседски поболтать с Франком, он даже поучаствовал в субботнике, когда рядом со стоянкой для машин оборудовали новую песочницу, не говоря уж о его постоянных придирках ко мне и к Линде, хотя какое его дело, и высказывал он их с тем устал-повторять выражением, что и все другие отцы. Так почему же я не рассказал ей про свои ребра?
Потому что я не доверял ей, пусть она даже и хранила в шкатулке с драгоценностями бумагу с доказательством того, что я тот, кто я есть; ничего бумажка не доказывает. Зато у меня была Таня...
Глава 21
Письмо это я ей так и не отдал. Но я довольно долго таскал его в ранце. И одно только знание, что оно лежит в ранце, который я каждое утро закидывал за спину, ставил рядком вместе с другими перед входом в школу, чтобы «сложить ранцы», которым я размахивал над головой, дрался, запускал по льду, носил в нем свой замечательный пенал и свои учебники, — это было все равно, что иметь тайный талант, нереализованные физические возможности, гранату с выдернутой чекой. Мысль о том, что в любой момент я могу выудить это письмо, благодаря которому я сумел примириться со снедавшим меня беспокойством, и шлепнуть его на парту перед Таней, настолько переполняла меня, что она перекрывала огорчение поражений, которые я переживал, когда в очередной подходящий момент мужество вдруг изменяло мне и я опять не вручал письма, потому что вдруг обнаруживал в ней, в Тане, нечто, что наводило меня на мысль: возможно, она, как и мамка, не заслуживает настолько значительного письма; речь шла все же о письме, которое пишут раз в жизни, в тот единственный раз, когда ты действительно пишешь что думаешь; все позднейшие письма блекнут по сравнению с этим, низводятся до копий и подражаний, потому что они сочиняются по опыту того первого письма, первого и единственного. В письме своей жизни не подлизываются. В нем пишут всё как есть.