Выбрать главу

Она настраивает меня на торжественный лад, эта фотография, всегда лежавшая запертой в ящике; я держу ее в руках, потом чуть ли не смущенно кладу на стол, оперев о солонку, и сквозь пастельного цвета жалюзи, подвластные только мамке, мы с Линдой эти шнурки и шарниры вечно запутываем в узлы, я бросаю взгляд на горную вершину Фредди I, потом опять опускаю глаза на снимок, на черно-белую фотографию невидимого мужчины за работой.

Это моя фотография.

Линда тоже нашла себе одну, это фото мамки, сидящей на бампере черного «Форда», в котором я тут же опознаю модель тридцать шестого года. На мамке сандалии и белое платье, в волосах ромашки, и она улыбается будто в ответ на чье-нибудь шутливое замечание, мое, например, или Линдино, во всяком случае, на замечание человека, которого она любит. Самая живая фотография во всей стопке, стоп-кадр беззаботного мгновения в мамкиной жизни. Может быть, именно этого она не хотела ни снова увидеть, ни нам показать — что и она улыбалась и была счастлива?

Потому что это осталось в прошлом?

И есть у меня фотографии меня самого, сделанные в минувшие времена; почти на всех этих снимках я один, потому что это мамка меня фотографирует, а на остальных — мы с ней вместе. Есть, правда, несколько фото, которые сделала этим летом Марлене: на них, кроме меня, еще Линда и Борис, и мы спокойно на эти фото смотрим, да? Они для того и делаются, фотографии, чтобы мы время от времени доставали их с чувством, что все путем, смотрели на них в мире и молчании, под дружелюбные воспоминания нашей памяти. И еще: мы такие же обыкновенные, как та компания на снимках, лежащих стопкой на столе.

Я эту хочу, — говорит Линда про фото матери, выходит на кухню и выдвигает ящик, где лежит все, чему не нашлось правильного места, достает рулончик скотча, ножницы и уходит в комнату, а я собираю фотографии в пачку и иду за ней.

Линда прилепила мамку на стенку над кроватью.

Теперь Линда лежит, заложив руки за голову, и смотрит на фотографию. Я убираю конверты и альбом назад в ящик, кладу ключик в шкатулку, сажусь на стул, на который мы обычно складываем одежду, и смотрю на эту фотографию. И так мы полеживаем и посиживаем, мне кажется и приятным, и странным, что мамка очень мало изменилась с тех пор, и я все думаю, что же в этом снимке такого, что его надо прятать и нельзя на него смотреть, но тут она возвращается домой.

По ее линялому взгляду я вижу, что и сегодня ей тоже звонили, и готовлюсь к еще одному бесплодному раунду с Линдой, еще одной попытке заняться с ней тем, на что она не способна. Но тут мамка обнаруживает снимок, останавливается, задумывается и говорит:

— Вижу, вы тут фотографии разглядывали.

Она выходит в прихожую, снимает пальто, возвращается в комнату и садится рядом с Линдой. Мы вместе смотрим на это фото. Мамка на бампере. Это нас как-то соединяет. Рассматривая фото, она ведет себя как я, и я чувствую, что мы все трое безмолвным хором заклинаем: господи, как же чудесно быть обыкновенным.

Глава 24

Вот и выходные наконец. Мы с Линдой встали раньше мамки, сварили яйца и накрыли на стол. Потом вместе позавтракали, оделись и на автобусе доехали до аэропорта Форнебю, где мы двадцать шесть раз прокатились вверх и вниз по эскалатору и опустили пятьдесят эре в автомат, который пропустил нас на просторную террасу на крыше, откуда можно было восхищаться самолетами, этими зловещими железными насекомыми, они собирались лететь в Анкоридж и Румынию, а внутри них, если верить мамке, сидели обыкновенные люди, такие же, как мы, и они, может быть, даже не боялись — свои шапки и варежки они сложили в кармашки на спинке стоящего впереди кресла, на покрытом ковровой дорожкой полу стояли сапоги и ботинки, связанные попарно, одна девочка Линдиного возраста везла волнистого попугайчика в золотой клетке, — просто снаружи совсем не видно, что там внутри самолета. Просмотрев три-четыре взлета самолета, я понял, что в этом грохоте можно орать как угодно, никто и не услышит. Тогда и Линда тоже принялась кричать. Мы ни фига не слышали. Стояли себе и орали, так орали, что чувствовали свой крик даже пальцами ног, и все равно ничего-ничего не было слышно. Тут и мамка тоже принялась вопить, поначалу чуточку стесняясь — вероятно, потеряла сноровку, — но понемножку разошлась вовсю, и ее нам тоже не было слышно — мы орали во все горло и смеялись, пока чуть не околели от холода. Тогда мы пошли в ресторан, ели вафли и шептались друг с другом, но ничего не слышали — это был один из тех дней, который мог бы длиться вечность.