Тут каждое лыко было нам в строку: Линду пичкали лекарствами, это считай равносильно жестокому обращению с детьми, да еще скандалы в школе и эта дислексия Линды, или как там оно к черту называется, то, чего у нее не было, но что все-таки никак не проходило. А поскольку мне нечего было на это сказать, потому что мне уже нечем было думать, она добавила:
— Кто-то нам вставляет палки в колеса, но мне не дают посмотреть бумаги, только все время говорят, что нужно подождать еще немного, и еще немного... И...
— Ну? — сказал я, когда она замолчала.
— И еще они тычут мне тем, что я была больна...
— Ты же выздоровела!
— Ну да, конечно...
Мне хотелось завыть, потому что вечер все-таки испортился, пошел коту под хвост, хотелось вскочить и убежать, да, это я уже проделывал, хотелось рассматривать черно-белые фотографии людей, сидящих возле остроконечной палатки с кофейными чашками в руках, стоящих на лугу с вилами через плечо с довольным видом, хотелось увидеть невидимого крановщика и мамку на бампере «форда», а больше всего хотелось увидеть ее такой, как всего несколько часов назад — как она сидит с Линдой на снегу, ест его, дурачится и говорит, так что я чуть ей не поверил, что год был хорошим.
— Но у нас есть козы́рь, — прервала она мои мысли.
— Это называется кóзырь! — сердито крикнул я.
Она засмеялась и отхлебнула глоток вина.
— Ты неподражаем.
— И что же это такое? — крикнул я. — Что за козырная карта у нас?
Она посмотрела прямо на меня и спокойно произнесла:
— Это ты. Ты ее родственник. Вас связывают кровные...
— Кровные узы?
— Да, ты ее единственный кровный родственник, кроме матери; ни у нее, ни у... твоего отца не осталось больше никого в живых...
— Значит, тебе все-таки не надо выходить замуж за Кристиана? — не удержался я, а она обреченно уставилась на елку, на корзиночку Фредди I, как мне показалось; она отличалась от других тем, что была самой большой, самой корявой и решительно самой желтой из тех, что когда-либо висели на рождественской елке. Но тут она обнаружила то, что, я надеялся, она не увидит и что я в свете последней фазы нашей беседы решил утаить, если только она сама его не обнаружит — последний сверток, спрятавшийся за подставкой, на которой мы устанавливали елку: маленький цилиндрик, завернутый в зеленую бумагу, с именным листочком, сделанным вручную.
— А это что? — спросила она, встала и взяла его.
В этом году кому какой подарок предназначен читала Линда, но этот она то ли забыла, то ли нарочно оставила под елкой, и вот теперь мамка разобрала надпись: «Кристиану от Линды». Она испытующе посмотрела на меня; мы-то с мамкой, насколько мне было известно, не приготовили Кристиану никакого подарка, исходя из всех самых уважительных причин, какие только существуют на свете, чтобы обойти кого-то подарком: он излишне много значит, в нашей-то ситуации. — А это что?
— Я не знаю, — сказал я. Но те времена решительно миновали, ей было достаточно только внимательно посмотреть на меня.
— Рисунок, — пришлось мне признать. — Мне кажется, это лошадь.
— Лошадь?
— Да, лошадь!
Так заканчивается вечер, рождественский вечер: мамка сидит, держа в руках скрученный в трубочку рисунок неопознаваемой лошади, и не может решить для себя, развернуть его, или припрятать, или передать адресату, я опускаю взгляд на зачитанные буквы в подаренной мне книге и поудобнее устраиваюсь на диване с ногами — собственно, для того, чтобы последние ее слова, про козырь — не развеялись, чтобы они продолжали действовать; из соседних квартир слышатся приглушенные звуки шагов, голоса и тихий смех, хлопанье дверей, вот пустили воду из крана, скрип в перекрытиях, бормотание кровооборота в батареях и мусоропровод — и брякание люка, и шуршание летящего вниз по шахте мусора, и его падение в мусоросборник, и удаляющиеся шаги; а потом весь мир засыпает под запах стеарина, коричневого соуса и еловой хвои. В жилищном кооперативе ночь. Главная ночь года. Я вижу бегущую мне навстречу Линду, но она, просочившись у меня между пальцами, на глазах растворяется в воздухе, а я просыпаюсь весь в поту и слышу грохотанье грома.
Но эти звуки долетели из сна.
В темноте далекий остров. Два острова: дыхание Линды и мамки, и я лежу и вслушиваюсь в звуки безбрежного неба, которое умеет создать только мать, но которое только мать может и разрушить; пот на моем теле высыхает, потому что с наблюдательного поста вроде этого, с самой вершины ночи, все видно яснее и четче, и теперь нужно только встать, взять часы с тумбочки возле ее кровати, вынести их на кухню, найти молоток, который мы держим в обувной коробке с инструментами на верхней полке шкафчика над раковиной, и одним метким ударом раздолбать эту гадость на дээспэшной столешнице.