И от такой возможности мозг тоже горит огнем.
А среднего пути не существует.
Я оставил письмо дома, а сам пошел и позвонил в дверь к Фредди I, который, после того как его родители расстались, в основном обретался в их старой квартире в одиночестве; мы прозвали его хазу Орлиным гнездом. Я знал, что он сидит там с Дундоном и нюхает клей; у Дундона волосы по пояс, его криминальная карьера начинает раскручиваться, она оказалась бы шире по формату, если бы он не так трясся своим мелким тельцем над тактикой, не разработав стратегии. Как обычно, Фредди I был рад меня видеть и сказал то, что он всегда говорил при наших редких встречах: что скоро он бросит нюхать и тоже пойдет учиться в гимназию.
— Или ты думаешь, я слишком тупой, Финн?
— Вовсе я не думаю, Первый, что ты слишком тупой, — отвечаю я на его широкую ухмылку, усаживаюсь рядом и рассказываю, что получил письмо от Линды.
— Вы Линду помните?
— Неа, — говорит Дундон.
— Помню, еще бы, — говорит Фредди I, неожиданно просияв.
— Мне в этой связи требуется совет, — говорю я, но долго хожу вокруг да около, прежде чем сообщаю, что я, собственно говоря, колеблюсь, показывать ли письмо мамке.
— А ты его прочитал? — спрашивает Фредди I.
— Нет.
Мы сидим, вспоминая всякие истории с Линдой, и, похоже, пытаемся разбередить в себе забытые, казалось бы, чувства, пока наконец я не добиваюсь своего рода «да» от Фредди I, поскольку мамка — единственная клевая тетка на Травер-вейен, и категорического «нет» от Дундона, который наркотически ёжится и говорит, что все, связанное с детством, следует растереть и забыть.
— Порви на фиг.
В тот день стояла жара. Скоро должны были наступить летние каникулы, начало еще одной тишины. Я снова вышел на улицу и поднялся на Хаган посмотреть на корпуса, мои горные цепи; посмотреть, не увижу ли я что-нибудь. И я увидел и детство, которое кончилось, и детство, которое навсегда там останется; два мира, не имеющих никакого отношения друг к другу. Удовлетворенный этим, я пошел назад домой, к письму, которое напомнило мне обо всех других письмах, что были получены и прочитаны в этой квартире со страхом и трепетом. Почерк у нее был округлый, девчоночий, безошибочный и устойчивый как скала, буквы выведены рукой, которая в свое время смогла поднять не одну только, но все палочки «микадо» с истерически пылающего кухонного стола.
Ей было хорошо там. Вообще-то можно было бы очень много рассказать о том, как именно ей хорошо. Но в своем заключительном вопросе она предъявляла нам своего рода обвинение, и это был тот же вопрос, который я и сам задавал себе много тысяч раз, но так и не осмелился задать мамке: почему мы так легко отпустили ее? Пусть даже ей вовсе не было у них плохо — но почему же, господи боже мой, мы так легко пошли на то, чтобы кто-то ворвался в нашу жизнь и украл детство? Тут мне еще вспомнилось, что когда я заканчивал школу на Синсен, я как-то попался на глаза Эльбе, и тот в последний раз пригласил меня в свой задымленный храм, потому что, сказал он, ему хотелось поделиться со мной одним наблюдением.
— Я работаю в этой школе с тех пор, как ее построили, — сказал он, улыбаясь своей желтой улыбкой, которую я так и не научился понимать. — И за все эти годы я ни разу не сталкивался с чем-либо подобным тому, что ты и этот твой странный приятель учинили, когда обидели твою сестру. Ни разу.
Я не понимал, к чему он клонит.
— Это совершенно непозволительно, — сказал он, — избить парня чуть не до полусмерти. Но, — продолжал он после недолгой паузы, — дети так не поступают.
— Чего?
— Дети не вступаются друг за друга таким образом, даже за братьев и сестер.
Вид у него был такой, будто он сейчас произнес нечто весомое.
Я, однако, сумел только повторить свое извечное «чего». И он начал уже проявлять нетерпение.
— Так что, может быть, все это было вовсе и не так?
— Как не так?
— Что вы якобы накинулись на него, чтобы защитить твою сестру? Может, еще из-за чего-нибудь?