– Признаете себя виновным? – с оттенком изящной меланхолии спросил он.
– Не только не признаю, но и само обвинение в подобном преступлении нахожу несправедливым… – и я не договорил, глубоко возмущенный и обиженный.
– Вы, разумеется, не ожидали этого, – начал прокурор, – вас это потрясло. Успокойтесь! Выпейте чаю.
Человек с чайным подносом явился… Из-за ширмы чья-то рука навела на меня стекло фотографического аппарата… Затем мне предлагались вопросы о каких-то неизвестных людях, о моих с ними отношениях и т. д. Я решительно ничего не понимал. «Здесь какое-нибудь недоразумение», – говорил я. «По всей вероятности, недоразумение», – соглашался прокурор. Я не помню подробностей, все происходило точно в каком сне, как и все последующее. Отчетливо сохранился в моей памяти штатский господин. Он ничего не говорил, ни о чем не спрашивал, а сидел, наклонясь над какими-то бумагами, весь поглощенный их содержанием; но с его макушки, из-за поредевших черных волос, скромно выглядывала какая-то любопытная шишка; мне все время казалось, что она внимательно за мною наблюдает и старается проникнуть в мои думы и мысли. Помню еще, что меня опять вызывали, потом судили и повезли обратно в Семениху.
В полном расцвете стояла весна, какой я на севере еще ни разу не видывал. Кругом все ярко зеленело, везде пестрели цветы, леса синели, бесконечные, словно море, звенели в чистом прозрачном воздухе жаворонки, а по берегам гулко резвящейся речки, в пышных зеленых кустах, без умолку заливались соловьи. Высокое небо, распростершееся голубым сводом, ликовало вместе с обновленною природой, а великолепное солнце сыпало миллионы лучей света и тепла на счастливо вздыхавшую землю, вызывая все к жизни, радости и любви… А я должен был умереть… За что? что я сделал?
На самом возвышенном пункте увала,[168] против окон моей деревенской квартирки, был воздвигнут помост. Меня привезли… Внизу помоста сидели: исправник и знакомый мне товарищ прокурора с одной стороны, волостной старшина и писарь – с другой. Возвышались два столба с перекладиною и веревкою, с готовою петлей, между столбами виднелась бочка, к ней была приставлена лестница. Священник отсутствовал. Я не заметил и исполнителя казни. Один, по лестнице, взбираюсь на бочку. Передо мною на десятки верст развернулась окрестность, вся – в сиянии весеннего утра, наполненная чарующими голосами и звуками. Неудержимое, странное чувство жизни во мне всколыхнулось… Неужели я умру? Еще несколько минут – и я не увижу больше ни этого солнца, ни этих лесов, ни ярко зеленеющих высокою рожью полей, перестану слышать, и сердце, бьющееся любовью к людям и природе, навеки замрет… Я опустил глаза вниз. Вижу печальное, взволнованное лицо Василия Дмитриевича; он боязливо, но с участием посматривает на меня и украдкою вытирает глаза. Слышу, товарищ прокурора говорит:
– Не пора ли приступить?
– Подождать бы, – негромко отвечает старшина. – Вон, гляди, с помилованием едут!
Я взглянул. Из зеленой долины поднялись и мчатся к нам, тройками, телеги; в них сидят мужики, размахивая своими руками и показывая что-то белое. Это бумага о помиловании?.. Но скоро ли доедут? Еще пять-десять минут – и я спасен…
– Осужденный! – раздался голос представителя закона, – чего вы ждете? Пора.
– Но где же палач?
– Мы избавляем вас от руки палача; вы сами можете это сделать… Но если не хватит силы воли, то мы пригласим. Где Парфен Игнатьев?
Я вспомнил Машу, и вся кровь ударила мне в голову. Взглянув в последний раз на голубое небо и на эту дивную природу и мысленно послав всем и всему последнее «прости», я схватил веревку, быстро накинул на себя петлю, оттолкнул ногою бочку и повис в воздухе… Несколько секунд я сохранял еще сознание: дыхание перехватило, биение сердца замедлялось, прошла по всему телу мучительная судорога; я захлебнулся, и дух из меня вышел.
И в то самое мгновенье, как жизнь оставила повиснувшее тело, ко мне воротилось самосознание… Что же это? Меня казнили, но я снова чувствую, мыслю… Не доверяя самому себе, я подхожу к начальствующим лицам. Исправник, горько плача, усаживается в тележку, товарищ прокурора в своем тарантасе уже отъехал, на своих местах остались старшина и писарь.
– Вы меня знаете? – спрашиваю я.
– Очень хорошо, – отвечает старшина, – вы господин Платонов.
– Но ведь меня казнили?
– Сию только минуту. Вон и тело ваше висит.