Один голосок передавал слова картаво: «Птицка Бозия не знает» и т. д. Можайский сказал глухим голосом:
– Это картавит Павлуша… мой маленький Павлуша. В это время фонограф передал:
– Теперь, дети, танцуйте!
– Это голос жены… он так же звонок и нежен, как и был… Господи, как я страдаю! Господи, пошли мне смерть! N***, голубчик, я умираю!
Он опять стал плакать, поглядел на меня детски жалобно и начал бить себя в грудь руками…
– Евгений Васильевич, опомнись, ради Бога! – заговорил я. – Ведь ты себя доведешь Бог знает до чего, если не будешь более тверд.
– А до чего я себя доведу? До сумасшедшего дома? Я рад сойти с ума… До могилы? Я ищу смерти, я, может быть, накануне самоубийства… Все погибло для меня со смертью жены и детей! Говорю тебе, что я труп… Я сегодня зарежу себя!
Он был растерзан и страшен… Он страдал сильно, но наблюдать чужие страдания – тоже пытка немалая. Я в этом убедился тогда же. Напрасно я приводил резоны успокоения – Можайский не слушал никаких резонов. Вероятно, им уж овладел тот экстаз, который привел эту печальную историю к такому же печальному концу.
– Евгений Васильевич, позволь мне унести твой фонограф и запереть в бюро, – молил я. – Пожалуйста!
Лицо Можайского потемнело.
– Ни за что! – возопил он. – Или ты, безжалостный человек, хочешь у умирающего отнять последнюю отраду? Это мой яд, но яд сладкий!
– Мой милый, это источник твоего отчаяния. Твой фонограф надо разбить, он тебе вреден…
– Ага! Ты, значит, понял, какое это ужасное дитя гения? – оживился мой приятель. – Вникни, N***, вникни: великий изобретатель отнял голоса у могилы! Ты знаешь, что фотография любимого умершего человека навевает грусть, но эта грусть имеет долю тихого успокоения. Почему? Потому что фотография нема. Но это, это… тут голос слышен! Умирал человек – умирал и голос… Теперь уж не то! А в двадцатом веке, может быть, и смерть будет побеждена… что ты так на меня глядишь? Я говорю далеко не абсурд… Наука – Бог! И я несчастен не тем, что у меня умерли мои незабвенные, а тем, что живу в конце девятнадцатого, а не двадцатого века!
Напрасно я толковал, что подобные предположения невозможны, напрасно уверял, что Можайский все преувеличивает. Он поглядел на меня насмешливо и спросил:
– Может быть, ты скоро начнешь уверять, что голоса моих детей и жены – не настоящие, не похожи на живые? Перестань. Дай мне нарыдаться, наслушаться моих милых, позволь наговориться о них…
И он плакал неудержимо, он рассказывал о том, какие добрые, послушные, милые мальчики были его Вася и Павлуша: черные, как жучки, смышленые, талантливые, розовенькие – сущий портрет их матери. Он говорил и о последней: она была красавица и лицом, и душой; ангел-хранитель был в ней самой; но злая сила – болезнь победила все… Где ангел с чистой душой, где два младенца, похожие на херувимов?
Выговорив последние слова, Можайский вскочил и, задыхаясь, воскликнул:
– Они тут… в этой машинке. Игрушке! Ужасный гений держит их в диафрагме, на хрупком валике из парафина! Что это, N***, что? Насмешка над Божьей волей или… Да что ты меня, братец, руками держишь? Я на стену лезть не собираюсь! Пусти меня!
Он бросился к фонографу, завел его и молча, жестом, пригласил меня взять трубки: В фонографе голосок бойко читал:
– Вася, Васенька… здравствуй, Вася! – в такт кивая головой, говорил Можайский. – Здравствуй, моя жизнь!!
И опять текли его слезы, снова он бил себя в грудь кулаками, звал смерть, проклинал ее…
– Бом! – вдруг зазвенел колокол под самыми нашими окнами.
Начиналась заутреня, праздник Рождества Христова наступил… колокольный звон услыхал и мой приятель. Лицо его исказилось.
– Праздник… веселье… елка… – промолвил он. – Все это у меня было! Где же теперь? Кто взял их? Отдайте мне мой праздник, мою детскую елку, мою семью!
Долго я мучился с бедным другом. К утру он серьезно захворал. Приехал доктор, поздравил меня с праздником и «славным морозцем», оглядел больного и сказал:
– Ну, этому вестфальской ветчинки на святках не поесть! Везите его в больницу, у него воспаление мозга.
Через неделю Можайский умер. Его фонограф до сих пор хранится у меня. Представьте, я ни разу не слушал голосов его жены и детей: у меня не хватает духу слышать «голоса из могилы».
В.М. Дорошевич
В АДУ
Сцена представляет ад перед праздниками. Всюду надписи огненными буквами: «Большой выбор чертей», «Ведьмы оптом и в розницу», «Покойники свежего получения», «Отделение младенцев». Черти бегают, высуня язык. Вельзевул сидит за выручкой. Господа, длинноволосые, плешивые, старые, молодые, почти младенцы. Дамы хорошенькие и такие, про которых обыкновенно говорят «мордальон». «Мордальонов», впрочем, больше. Все это шумит, гамит, торгуется. Входит господин довольно испанистого вида.